Первая командировка | Страница: 92

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Я звонил тебе два дня подряд, тебя все нет, — говорил Вальрозе, засовывая вещи в разбухший чемодан. — Где ты пропадаешь?

— Меня хотели отправить на фронт.

— Да ну? Уже берут и больных? — как-то равнодушно удивился Вальрозе, не прерывая своего занятия.

— Однако не отправили.

— Слава богу... А я отозван в Берлин. Отец свое обещание выполнил.

— Как у тебя с головой?

— Ты знаешь, вроде легче! — рассмеялся Вальрозе.

— Я останусь тут совсем один, — грустно произнес Самарин.

— А зачем тебе оставаться? Ты же свободный человек. Бросай к чертям эту Ригу и поезжай домой.

— У меня, Ганс, нет дома.

— Извини, Вальтер... Но мой отец обещал помочь тебе. Я ему напомню. Ты приедешь в Берлин, и мы снова будем вместе. А мой дом будет твоим.

— Спасибо, Ганс, — вздохнул Самарин. — Но не будем загадывать, пусть все идет как идет.

— Ну нет, Вальтер! Уподобляться баранам нельзя, надо самим позаботиться о себе! — Вальрозе закончил наконец укладку вещей, приблизился к Самарину и, положив руку ему на плечо, сказал тихо: — Война, Вальтер, решительно повернула назад.

— Как так? — испуганно отстранился Самарин.

— Очень просто, Вальтер... — Вальрозе вернулся к чемодану и начал его закрывать — вдаваться в подробности он явно не хотел.

— Да объясни же мне, что случилось? — с тревогой спросил Самарин.

— Могу сказать одно — сейчас лучше быть поближе к дому.

— Честное слово, мне страшно от твоих слов!

— Я тебе помогу. Сказал — и сделаю. А сейчас мне надо на аэродром. Отлет на рассвете, но я хочу быть на месте заранее.

Самарин протянул ему сверток:

— Возьми мой подарок. На память.

— Что это?

— Фарфоровая фигурка балерины.

— О, спасибо, спасибо! — Вальрозе взял сверток и стал втискивать его в чемодан.

— Да осторожней ты! — взмолился Самарин, но поздно — в свертке хрустнуло.

Вальрозе с виноватой улыбкой посмотрел на Самарина:

— Ничего, Вальтер, в Берлине мне склеят...

Они простились на улице возле отеля, где Вальрозе уже ждала машина. Торопливо обняв Самарина, Вальрозе сказал:

— Спасибо за дружбу. Отцу я о тебе напомню. Но если что, уезжай в Берлин — и прямо ко мне.

Возвращаясь домой, Самарин думал только о том, что с отъездом Вальрозе у него одной опорной точкой стало меньше.


А утром Самарин был у доктора Килингера. Ему он подарил сложную фарфоровую композицию, изображавшую музыкантов у клавесина.

— Какая прелесть! Какая прелесть! — радовался Килингер, поворачивая перед собой подарок и так и этак. — Какая тонкая работа! Посмотрите, как сделаны кружева на жабо у музыканта! Ниточки видны! Замечательный подарок, милый Раух. Спасибо. — Он поставил подарок на полку и уставился на него отрешенным взглядом. — Знаете, о чем я думаю, Раух? Ведь эта прелестная вещица сделана у нас в Германии в прошлом веке. Сколько пронеслось над землей бурь, а это творение искусных рук уцелело и рассказывает о далеком прошлом нашей с вами родины... — И вдруг, повернувшись к Самарину, спросил неожиданно: — А что для будущего оставили мы, наше время?

Самарин молчал. Разговор предложен весьма опасный.

— Что вы молчите, Раух? Ну хорошо, не будем об этом... У вас все сошло благополучно? — легко и походя спросил Килингер, для которого то, что произошло с Самариным, было простым случаем в медицинской практике.

— Да. Спасибо, профессор, — так же легко постарался ответить Самарин.

— А я за вас получил нагоняй от господина Осипова. Он заявил, что мог помочь вам безо всякого труда.

— Вы ему сказали... все? — по-настоящему встревожился Самарин.

— Не беспокойтесь, врачебную тайну я соблюдаю свято. И я заверил его, что у вас все будет в порядке.

— Спасибо.

— В госпитале вас не очень мучили?

— Боже мой, все те же вопросы, что я слышал еще в детстве!

— Это неизбежно, Раух. Но мой совет — помните о своей болезни. Для вас всякое переутомление — беда. Я говорю вам это со всей серьезностью. И лучше всего вам уехать в Германию.

— Куда в Германию, профессор? — с болью спросил Самарин. — В Гамбург, к развалинам нашего дома, под которыми лежит мой отец? — Самарин помолчал, устремив взгляд в пространство. — Здесь у меня есть дело, которое отвлекает от всего, а там нужно будет начинать что-то новое, а на это нет сил. Нет желания. И вообще, такая гнусная апатия ко всему! По утрам голова, все тело налиты свинцом. Чего мне стоит, если бы вы знали, подняться с постели!

Килингер помолчал, пристально смотря на него, и сказал:

— Заходите ко мне почаще. Прошу вас...


Вернувшись домой, Самарин позвонил по домашнему телефону Осипова.

— Объявились наконец? Здравствуйте, В какие войска вас направили?! — весело говорил Осипов.

— Все обошлось...

— Но вы, милейший, играли с огнем.

— Никакого огня не было, болезнь есть болезнь.

— Да вы просто не знаете, какая идет подчистка тыла. Откуда вы звоните?

— Из дома.

— Заходите ко мне. Угощу вас настоящим русским чаем.

— Не поздно?

— Все, что приятно, никогда не поздно. Я жду...

Осипов повесил трубку, точно боялся, что Самарин откажется.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Осипов, распахнувший перед Самариным дверь, был в мятой полосатой пижаме.

— Прошу, дорогой гость. Прошу. — От него пахло водкой.

Самарин удивленно оглядывал просторную переднюю, две стены которой сплошь закрывали зеркала.

— Вот и я не могу понять, зачем чину полиции нужны были собственные отражения со всех сторон? — рассмеялся Осипов.

— Какому чину? — не понял Самарин.

— Я установил, что до появления в Риге Советов здесь жил некий высокий чин латышской полиции. А в сороковом году тут поселился уже какой-то советский чин. Идемте, я покажу вам кое-что...

Они вошли в огромную комнату, в центре которой стоял круглый дубовый стол персон на двадцать. Вокруг него — такие же черные дубовые стулья с высокими резными спинками. Но Самарин смотрел на невероятное — над сервантом висел портрет Ленина.

— Это же чей портрет? — спросил Самарин.

Осипов расхохотался.

— Господин Ленин! Надо знать, господин Раух. А повесил сей портрет, надо думать, советский чин. Раньше на этом месте висел портрет латышского президента Ульманиса. Его я обнаружил в кладовке и повесил на кухне — пусть в квартире останутся приметы от всех ее хозяев, от всех, так сказать, эпох.