— Нам не обязательно делать это сегодня, Адель, — мягко сказал Уилл.
— Да-да, я знаю. Но когда придет время, мне было бы удобнее, если бы их посмотрел ты.
Он обещал посмотреть и сообщил о своем разговоре с Напьером.
— Не знаю, что мне делать с домом, — запричитала она.
— Не думайте об этом сейчас, — сказал Уилл.
— У меня голова кругом, когда доходит до этих юридических вещей, — сказала Адель таким тихим голосом, какого он у нее еще не слышал. — Я пугаюсь, когда слышу разговоры адвокатов.
Он взял ее за руку. Тонкие пальцы были холодны, а кожа мягкая-мягкая, словно и не было стольких лет стирок и уборок.
— Адель, — сказал он, — отец был очень педантичный человек.
— Да, мне это в нем нравилось.
— Так что вам нечего волноваться…
Она вдруг перебила его:
— Знаешь, я его любила.
Эти слова, казалось, удивили ее не меньше, чем Уилла. В глазах Адели стояли слезы.
— Он сделал меня… такой счастливой.
Уилл обнял ее, и она с благодарностью приняла этот жест утешения, зарыдала у него на плече. Он не стал оскорблять ее горе банальностями. Она любила этого человека всем сердцем, а теперь он ушел, и она осталась одна. Тут не нужно слов. Утешение, которое Уилл мог ей дать, он дал своим объятием. Уилл легонько покачивал ее, а она плакала.
Он повидал траур в самых разных его проявлениях. Снимал слонов у трупов их погибших сородичей, когда каждое движение выражало скорбь. Обезьян, обезумевших от горя, вопящих, как родственники, оплакивающие покойника. Зебру, обнюхивающую жеребенка, убитого дикими собаками, ее голова клонилась к земле под тяжестью утраты. Жизнь жестока к тем, кто привязан к ближним, потому что любые связи рано или поздно прерываются. Любовь может быть гибкой, вот только жизнь — штука хрупкая. Она трескается, крошится, а земля занята своим делом, и небо остается таким, как прежде, словно ничего не случилось.
Наконец Адель оторвалась от него и вытерла слезы скомканным платком.
— Ну, слезами горю не поможешь, — шмыгнув носом, сказала она и прерывисто вздохнула. — Жаль, что у вас с Хьюго отношения не сложились. Уж я-то знаю, каким он мог быть, можешь мне поверить. Но он бывал и замечательным, когда чувствовал, что можно бросить этот выпендреж. Со мной ему это было не нужно. Я в нем души не чаяла, и он это знал. И конечно, ему это нравилось. Всем мужчинам это нравится.
Она громко хмыкнула, и на мгновение Уиллу показалось, что она опять заплачет, но Адель справилась со слезами.
— Схожу к викарию, — сказала она, изображая слабое подобие улыбки. — Нужно подумать, какие псалмы петь.
Когда она ушла, Уилл открыл дверь кабинета и заглянул внутрь. Шторы были задернуты не до конца, и на запыленный стол и протертый ковер падали солнечные лучи. Уилл вошел в кабинет, вдохнул запах книг и застоялого сигаретного дыма.
Это была крепость Хьюго — кабинет великого человека и великих мыслей, как он любил говорить. Книжные стеллажи, занимавшие две стены от пола до потолка, заставлены книгами. Здесь все: Гегель, Кьеркегор, Хьюм, Витгенштейн, Хайдеггер, Кант. В юности Уилл заглядывал, в один-два из этих томов — последняя слабая попытка завоевать симпатии Хьюго, но их содержание было таким же непонятным, как математические формулы. На старинном столике слева от окна размещалась вторая знаменитая коллекция этой комнаты: дюжина, а то и больше бутылок солодового виски — все редкие сорта, и все они вкушались, когда дверь в кабинет была закрыта и Хьюго оставался здесь один. Уилл представил отца, как тот сидит в потертом кожаном кресле за столом, потягивает виски и размышляет.
«Может быть, виски помогало ему понимать эти слова, — подумал Уилл, — может, его ум продирался сквозь дебри Канта быстрее, смоченный односолодовым напитком?»
Он подошел к столу, на котором стояла третья коллекция — медные пресс-папье, штук семь или восемь, прижимавшие стопки бумаг. Если и уцелели какие-то письма от Элеонор, то они должны быть где-то в столе, в одном из ящиков. Но Уилл сомневался в их существовании. Даже если предположить, что его родители когда-то были влюблены и обменивались страстными billet-doux, [28] Уилл не мог представить, чтобы Хьюго хранил их, когда они расстались.
Посреди стола на бюваре лежала пачка бумаг. Уилл пролистал их. Похоже, это записки к лекции, каждое второе слово поставлено под сомнение, перечеркнуто, переписано, части текста снабжены такими мелкими примечаниями, что прочесть невозможно. Он раздвинул шторы пошире, чтобы в кабинет проникало больше света, сел за отцовский стол и стал изучать эти клочки бумаги, пытаясь собрать их воедино, чтобы понять смысл.
«Мы ежедневно имеем дело с мерзостными фактами нашей животной природы, — писал Хьюго, — настолько проникаясь (неразборчиво) самоограничениями, что даже не замечаем их. Мы не исследуем экскременты в горшке или сопли в носовом платке по нравственным или этическим (вместо "этическим" сначала было написано "духовным", но потом зачеркнуто) соображениям».
Следующий абзац вычеркнут целиком, слова заштрихованы — так велико было желание стереть их. Следовавший дальше текст написан четче, но все равно довольно загадочен:
«Мы можем допустить, что слезы несут в себе меру эмоциональной нагрузки. В определенных (неразборчиво) пот может быть (неразборчиво) Но поскольку научные методологии становятся все более изощренными, приборы диаграммируют и ("калибруют" или "фиксируют", одно из двух) нюансы явленного мира с точностью, которая десять лет назад показалась бы невероятной, мы вынуждены переосмыслить наши допущения. Химические маркеры — соки, истекающие из наших органов и плоти как реакция на эмоциональную активность, — могут быть обнаружены во всех отходах нашей жизнедеятельности».
Кроме того, он нацарапал три вопросительных знака, словно выражая сомнение в приведенных фактах. Но тем не менее продолжал развивать этот тезис:
«Иными словами, эмоции оседают в самой отвратной материи наших локальных параметров, и скоро чувствительность измерительных инструментов достигнет таких высот, что мы сможем точно определять эмоциональный источник этих химических маркеров. Короче говоря, мы будем иметь возможность определять состав: слизи, в которой присутствуют следы зависти, образцов пота, в котором наличествует свидетельство нашего гнева, кучки экскрементов, которая может быть истолкована как любовь».
Извращенное остроумие этих рассуждений вызвало у Уилла улыбку — особенно позабавила последняя фраза, мысль за мыслью восходящая к кульминации в неизбежном столкновении возвышенного и низменного. Неужели Хьюго и в самом деле говорил это ученикам? Если так, подумал Уилл, то зрелище, вероятно, было захватывающее — увидеть, как до них доходит суть услышанного.
Затем следовали два с половиной вымаранных абзаца, после чего Хьюго повел свою аргументацию в еще более невероятном направлении. Язык становился все ироничнее.