Жила бы она себе вдовою — честной, степенной, как ее свекровь…
Стыдно было признаться, но речи подобные и мысли грели ее замерзшую душеньку.
— А хочешь, погадаю я тебе, царица? — вновь подала голос старушка. — У меня свеча есть, со Святой Земли привезенная, чай, всю-то правду узреть можно!
— Гадай.
Гадали в тереме много и часто. На крупе рассыпавшейся, на воске свечном, на мухах или на пушинках, которые из перины тянули. Но было это гадание сущим баловством, от истинного чародейства далеким. Хотя порою Евдокию так и подмывало попросить старушек, чтоб отыскали они чернокнижницу, небось хватает таких по Москве. Уж она-то, раскинув карты, окропивши их кровью кошачьей, все бы как есть поведала ей. А глядишь, и порчу навела бы.
Но нет, не возьмет царица греха на душу.
Старушка принесла миску, отерла ее, шепча тайный наговор, и наполнила миску ключевой водой. Свечку зажгла и, дав ее в руки царице, велела три раза обойти стол посолонь, молясь Пресвятой Деве, чтобы ниспослала она прозрение.
Евдокия так и сделала. Свечка была тоненькой, самой обыкновенной, из тех, которые в церквях совсем уж бедняки покупают. И тотчас устыдилась царица этакой своей мысли. Гордыня — грех, и не в величине свечи дело, а в искренности молитвы.
— А теперь лей воск, царица, — шепнула старушка, подталкивая ее к миске. И Евдокия наклонила свечку. Падали прозрачные капли в воду, застывали причудливыми фигурами.
И старушка крестила миску, нашептывала что-то. Она разжала разом занемевшие пальцы Евдокии, вынула свечу и, завернув ее бережно в холстинку, спрятала на груди.
— До другого раза. А тут — смотри, царица, смотри, матушка…
Евдокия и смотрела.
— Вот муж твой, — корявый старушечий палец сковырнул восковую кляксу. — Вишь, на кота капля похожа, и еще тут знак особый, царский…
Не видела Евдокия ничего этакого, но кивнула, согласие выражая.
— Ждет его дорога дальняя… вот как вытянулась! Надолго уедет… но будет путь его успешен. Вот три капельки, хороший знак. Многого восхочет, но и многое получит. А по возвращении все тут переменится.
— Все? — нехорошо екнуло в груди.
— Осторожна будь, царица-матушка, видишь ее? — К поверхности воды поднялась уродливая клякса. — Она, немка, Монсиха, змеюка подколодная… за царем тянется…
Тонкие нити исходили от кляксы.
— Приворожила его, проклятая, — старушка трижды сплюнула через плечо и осенила царицу крестным знамением. — Разум ему затуманила. Хочется ей невозможного, тебя, голубушку нашу, прочь отослать, а самой в жены законные выйти.
Невозможно подобное!
Хотела было закричать Евдокия, но — промолчала.
Невозможно? Да разве кто заступится за нее, пожелай Петр отослать свою жену? Жестокий! Равнодушный. И не зря, выходит, про монастыри шепчутся, значит, задумал он сие непотребство давно.
…и вышлет ее.
…а немку в Кремль приведет, посадит рядом с собою, и будут кланяться бояре Монсихе, точно так же, как кланялись они и самой Евдокии.
Ох, а сыночек как же?! Царевич дорогой, любый? Не захочет ли Кукуйская царица избавиться от кровиночки? Небось своих деток народит, и тогда…
— Не бойся, царица, — сухая ручка схватила Евдокию за кисть. — Ничего не бойся, вот поглянь, расходятся дороги…
— Чьи? — спросила она онемевшими губами.
— Ее и царя, прости, Господи! Не удастся злодейке ее задумка… а чтоб оно вернее было, то… знаю я одну бабку, которая на птичьих костях ворожить умеет. Да и не только ворожить…
Замолчала, глядя на Евдокию снизу вверх, готовая тотчас от слов своих откреститься. Но молчала царица, думала. Сколько лет она отдала, сколько горя пережила… и выходит, что зазря. Не заступится Господь за страдалицу…
— Не бойся, царица, — осмелев, зашептала старушка, поглаживая унизанную перстнями ладонь Евдокии. — Не будет в том греха великого. Монсиха — безбожница, отступница, не ведает истинной веры. Да и поговаривают… — Старушка понизила голос, заставляя Евдокию наклониться: —…Сама она черным колдовством балуется! Держит при себе ворожею, про которую говорит, что, мол, это святая женщина, которая в вере ее наставляет…
Врут?
А если и правда наставляет? Если перейдет Монсиха в православную веру, то… царица Анна…
Засела мысль в голове, застучала в висках молоточками.
— Зови, — велела Евдокия, преодолевая последний страх. — Зови немедля!
Чернокнижница оказалась женщиной нестарой, с темным носатым лицом и бровями, сросшимися в одну линию. Она шла, прихрамывая на левую ногу, и руку иссушенную, выкрученную, будто старая ветка, прижимала к груди.
— Здраве будь, матушка, — сказала чернокнижница, кланяясь до самого пола. — Поведали мне о твоем горе. Помогу. И не бойся, не на тебя сей грех ляжет. Завтра сходи к заутрене да щедрую милостыню раздай, пусть молятся за тебя людишки. Тем и очистишься.
— А ты?
— А я… я уж как-нибудь. — Узкие губы сжались в линию. — Сядь на лавку, матушка…
Евдокия села, и давешняя старушка, пристроившись у нее в ногах, принялась растирать ладони царицы, приговаривая:
— Все ради тебя, ради сыночка твоего… Господь, Он правду видит…
Чернокнижница доставала из сумы самые разные предметы: чашу, будто бы серебряную, но кривобокую. Склянки, мешочки, черные свечи, небось из человечьего жира топленные… запахло сушеными травами.
— Не думай обо мне, матушка, — сказала она с насмешкой, — о ней думай, о разлучнице…
Пошла она вокруг стола, плеснула в чашу из одной склянки, из другой… сыпанула щепоть белого порошка, и взвился дым.
— Думай, думай…
Думала Евдокия, вспоминая обиды, собирая одну за другой, словно нищенка — копеечки. И вот уже встало перед ее глазами лицо Монсихи: белое, бледное, точно блин недопеченный. Смотрела царица в глаза ее бесстыжие, и руки сами тянулись выцарапать их.
Звучал в ушах низкий голос чернокнижницы.
И вот встрепенулись огоньки черных свечей, завоняло…
— Руку…
Будто во сне, не смея не подчиниться, протянула Евдокия руку и вздрогнула от быстрой боли: проколола чернокнижница палец острою булавкой и подхватила капельку крови в чашу.
— Так оно верней…
Вновь заохала, захлопотала старушка, но Евдокия отмахнулась от нее. Ненависть, лютая злоба, доселе ей неведомая, поднялась в душе ее.