Фридин отец служил в полиции, мать гордо занималась домом. Он приносил жалованье, она вела хозяйство и воспитывала детей. Мировоззрение их сложилось при кайзере, и от политических и культурных потрясений послевоенной Веймарской республики голова у них шла кругом. Оба не понимали правительство, которое не способно остановить уличные перестрелки, но озабочено равенством полов.
А также не понимали зятя, который беспечно обзавелся семьей, но не мог оплатить такси, чтобы доставить жену в роддом.
— Если б папа увидел, что его дочь на бакалейной тележке везут рожать, он бы, наверное, тебя пристрелил, — сказала Фрида, тяжело взбираясь на крыльцо.
— Он едва не убил меня, когда я тебя обрюхатил. — Вольфганг шарил по карманам, ища направление в больницу.
— Он бы так и сделал, если б ты на мне не женился.
— Ага, вот оно. Все путем.
Сквозь большие парадные двери туда-сюда шастали озябшие больные.
— Вечером приду, — сказал Вольфганг. — Гляди, чтоб вас уже было трое.
Фрида схватила его за руку:
— Господи, Вольф, вот ты сказал… Нынче нас только двое, а завтра будешь ты, я… и наши дети.
Под порывом ветра она поежилась. Исконопаченный дождинками холод легко проникал сквозь ее ветхую одежду. Вольфганг вновь обнял жену, теперь не игриво, но страстно, даже отчаянно. Под бездушными гранитными колоннами огромного здания два продрогших человека прижались друг к другу.
Два молодых сердца бились в унисон.
И еще два, совсем юные, в тепле Фридиного живота.
Четыре сердца, объединенные любовью, стучали в громадном аритмичном сердце из камня и стали. Берлин — сердце Германии.
— Верно, — сказал Вольфганг. — Ты, я и наши дети. Самое прекрасное, что есть на свете.
Сейчас он был серьезен и не пытался шутить.
— Да, на всем белом свете, — тихо ответила Фрида.
— Ну ладно. Ступай, Фред. Нюниться чертовски холодно.
Не было и речи о том, чтобы Вольфганг остался. В послевоенном Берлине мало кто из будущих папаш располагал временем слоняться перед палатой роженицы, всех одаривая сигарами. [2] Герр Зоммер ждал свою тележку, а Вольфганга, как и всех прочих в ту кошмарную зиму, ждали всяческие очереди.
— У Хорста дают мясо, — сказал он, спускаясь по ступеням крыльца. — Барашка и свинину. Раздобуду, даже если придется заложить пианино. Тебе нужно железо, раз собираешься кормить сынка и дочку.
— Наших сыночков, — поправила Фрида. — Будут мальчики. Уж поверь, женщина знает. Пауль и Отто. Парнишки. Счастливчики.
— Почему счастливчики? — спросил Вольфганг. — Если не считать того, что у них самая красивая на свете мама.
— Потому что они близнецы. Один за другого. Это жестокий город в жестоком мире. Но в любых тяготах наши мальчики всегда будут друг другу опорой.
Стоун рассматривал стол под грубой холщовой скатертью: чашки, печенье, блок желтой бумаги для заметок, увенчанный авторучкой. Потом перевел взгляд на черный бакелитовый телефон: острые грани, обшарпанный витой шнур в бурой матерчатой оплетке. Похоже, модель начала тридцатых годов.
Что Стоун делал, когда шнур был новехонек?
Дрался, конечно. Или в панике мчался по берлинским улицам, выглядывая, в какой проулок нырнуть. По пятам летел брат, оба — мальчишки, охваченные смертельным страхом.
По шнуру взгляд его проследовал под стол и, скользнув по слегка покоробившемуся темно-красному линолеуму, уперся в черную коробку, привинченную к плинтусу. Казалось, она тихо жужжит, но, скорее всего, это просто гул машин на Кромвель-роуд.
Стоун беспокойно поерзал на стуле. Он так и не привык к чиновничьим допросам в голых стенах. Даже сейчас казалось, ему что-то угрожает. Даже сейчас он ждал побоев.
Правда, здесь Англия, где подобное не практикуется. Левацки настроенные приятели посмеивались над его страхами. Но им повезло не жить в стране, где разнузданное насилие было не исключением, а правилом.
Стоун вновь посмотрел на следователей. Классическая пара. Один — весьма плотный лысый коротышка с потешной кляксой усов; глаза-бусины беспрестанно косились на печенье. Другой чуть-чуть рослее, но костлявый; из угла пустой безоконной комнаты поглядывает из-под слегка припухших век. Прям как в кино. Питер Лорре ведет допрос, а невозмутимый Хамфри Богарт помалкивает. [3]
— Вы едете в Берлин, надеясь встретиться с вдовой вашего брата?
Коротышка, Питер Лорре, уже второй раз задал этот вопрос.
Или это утверждение? Все верно. Но откуда они знают?
Прочли письмо Дагмар. Явно.
— Предполагаемой вдовой, — уклонился от ответа Стоун. Жизненный опыт научил: от властей разумнее скрывать сведения, пока тебя не приперли к стене.
— Думаете, ваш брат жив?
— Его смерть не доказана фактически.
— В смысле, трупом?
— Скажем так.
— Разумеется, ваш брат предположительно мертв. — Лорре все же капитулировал перед печеньем, выбрал песочное. — В сорок первом убит русскими в сражении под Москвой.
— После войны так заявили восточногерманские власти.
— Есть причины сомневаться?
— Нет. Никаких. Только надежда. Брат всегда все планировал. Он не из тех, кого легко убить.
— Войска СС как раз и формировали из тех, кого нелегко убить. По крайней мере, до тех пор, пока не начали рекрутировать мальчишек. Вашего брата призвали в сороковом, не так ли?
Скрытая издевка? Вскипела злость. Кто дал право судить этому самодовольному коротышке, чавкающему печеньем? Он не изведал того, что выпало брату. Матери и отцу. И Дагмар.
Опять чувство вины.
Психиатры называют это «комплексом выжившего».
— Брат не был нацистом, — твердо сказал Стоун.
— Разумеется. — Питер Лорре уже не скрывал издевки. — Никто не был нацистом, верно? Во всяком случае, теперь все так говорят. Войска СС были не всамделишные, верно? Они не создавали лагеря. И ни в чем не виноваты.
— Брат женился на еврейке.