Два брата | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Забавно, что она подрабатывает натурщицей.

Просто совпадение. Однако приятное. Мостик к матери, как подвальный клуб — мостик к отцу.

Прихватив кофе, Стоун прошел в маленькую гостиную. С полки над газовым камином взял статуэтку.

Потрогал ее гладкие приятные изгибы. Порочно ли гладить изображение голой матери? Уж Фрейд бы нашел что сказать.

Иногда Стоун ненавидел статуэтку. Из-за ее автора. Но чаще любил. Потому что это его мать. Фрида в первый год жизни сына-несмышленыша. Двадцатидвухлетняя, нагая, в расцвете юности. Статуэтку купил дед, она всегда стояла в их квартире. В 1946 году, перед продажей квартиры, немецкий маклер собрал все уцелевшие семейные пожитки и отправил Стоуну в Лондон.

Интересно, сколько истинных нацистов лапало статуэтку в те годы, когда квартиру занимало неведомое семейство — кровожадные кукушки, захватившие его родное гнездо? Вот уж ворюги бы ошалели, если б знали, что трогают изображение еврейки. Наверняка был какой-нибудь Нюрнбергский закон, гласивший: ни один истинный ариец не прикоснется к изделию, если среди предков его модели один или более — евреи.

Отец терпеть не мог статуэтку.

Стоун усмехнулся. Вольфганг Штенгель впадал в карикатурную ярость, когда кто-нибудь ее хвалил.

Творение попирало все его художественные принципы. Унылый реализм и больше ничего, вопил он. Именно поэтому статуэтка нравилась Стоуну и брату. Именно поэтому Стоун и сейчас ее любил. За унылый реализм в умелом исполнении. Сносный образ любимой матери. Не столь прекрасный, какой она была в жизни, и все же прекрасный.

Стоун взял статуэтку за голову.

Как в ту ужасную ночь.

В хватке побелевшие костяшки.

Мраморная подставка в крови.

Из крана льется вода, смывая кровь, розовые потоки исчезают в сливе. Они с братом лихорадочно уничтожают следы преступления.

Слишком много джаза
Берлин, 1923 г.

Клуб, как выразился Том Тейлор, ходил ходуном.

— Во зажигаем! — крикнул он из-за барабанов. — Лучше лабухов и в Нью-Йорке не сыскать!

Вольфганг опробовал новую пианистку — русскую эмигрантку Ольгу, уверявшую, что она царевна. Или какая-то княжна. В то время все русские беженки назывались великой княжной Анастасией. Скорее всего, Ольгин папенька был невежественным селянином, в обмен на свои чрезмерные стада и поля получившим пулю в затылок. Неудивительно, что Ольга ненавидела Венке, кларнетиста-коммуниста, и тот отвечал ей взаимностью.

Конфликтность Вольфганг одобрял.

— Нам нельзя быть закадычными друзьями. Это размягчает, — сказал он. — В миноре полезен этакий раздрай. Вон какие у Венке теперь едкие атональные импровизации.

— Вот бы еще бешеная собака вцепилась в его атональную жопу, — процедила Ольга, пыхнув сигарой.

— Играй пока, княжна. — Венке дунул в кларнет. — Всю жизнь не побегаешь. Все равно революция тебя настигнет, а вас, кулаков, ждут не дождутся фонарные столбы.

— Немчура краснопузая! — фыркнула пианистка. — Революция, как же! Без письменного указания Москвы вы даже не пернете. Выпьем за Ленина и его четвертый инсульт! Говорят, речь отнялась. Дай знать, когда эта сволочь окочурится, я всем поставлю выпивку!

Ольга сплюнула на пол и отсалютовала Венке стаканом водки с перцем. Дабы остановить назревавшую драку, Вольфганг объявил следующий номер.

— Последняя новинка! — крикнул он, перекрывая шум зала. — Думаю, вам понравится, а уж мы-то от нее без ума. Сочинение великого негритянского композитора Джимми Джонсона [34] из Нью-Джерси. Называется «Чарльстон»!

Том Тейлор отбил вступительное соло на барабанах, и оркестр грянул пьесу, которая с ходу стала гвоздем сезона.

Глаза Вольфганга за медным соплом трубы лучились счастьем. Вот об этом он и мечтал: каждый вечер битком набитый зал, светильники в дымном мареве. Извивающиеся тела. Искаженные лица. Выпивка, девушки, веселье. Красота! Три месяца промелькнули как одна неделя. «Джоплин» стал вторым домом.

«Шобла» Курта стала и его кругом.

Даже та бесчувственная девица, что в вечер знакомства сползла под стол, оказалась вовсе не опившейся шлюхой. Ее звали Хелен, и она, несмотря на свои двадцать лет, уже руководила закупкой модных товаров в огромном универмаге Фишера на Курфюрстендамм.

— Извини за вчерашнее, — хихикнула она при следующей встрече. — Наверное, вела себя ужасно, но ничего не помню. Маленько промахнулась с дозой. Бывает.

Заразительная оптимистка Хелен считала, что почти все и все по-своему интересны и увлекательны.

— Зануд я воспринимаю как черновик, который нужно переделать, — делилась она с Вольфгангом. — В каждом скрыто что-то любопытное, правда? Даже то, как он дышит. Нет, если и впрямь задуматься. Верно? Скажи, а?

Хелен оставалась очаровательной балаболкой и хохотушкой, пока ее не вырубали дурь и выпивка. Без предуведомлений о том, что «гиря до полу дошла» (ее выражение), девушка просто закатывала глаза и сползала под стол. Гельмут всегда следил за тем, чтобы ее отнесли в машину и доставили домой к любящим родителям. Эффектная, порочная, шалая и живая, она была истинной джазовой девочкой, и в любом другом клубе на перекурах Вольфганг непременно баловал бы себя общением с этакой искрометной поклонницей.

Только не в клубе, где была Катарина.

Он не мог тратить драгоценные перерывы на болтовню с другими девушками, пусть хоть чаровницами из чаровниц.

Вольфганг понимал, что это опасное сближение. Нельзя так желать встречи с ней. Высматривать ее со сцены. Разыскивать в перерывах. При всякой возможности сидеть с ней в баре. Взахлеб делиться впечатлением об очередном спектакле или выставке.

Хотя какая тут опасность. Ведь она с Куртом. А Вольфганг счастлив в браке.

Да, она его поцеловала в утро знакомства, но с тех пор — ни разу. Не накрывала ладонью его руку, когда он подносил огонь. Не завораживала взглядом сквозь дым, выпущенный из губ в той же пурпурной помаде.

В этот ноябрьский вечер, недельный юбилей «Чарльстона», Вольфганг объявил перерыв и тотчас отыскал Катарину в баре.

Они сошлись в том, что музыкальная новинка сногсшибательна.

Позубоскалили над гневливым кларнетистом-большевиком и его врагиней, русской сквернословкой.

Обменялись впечатлениями о постановке в Народном театре последней пьесы Георга Кайзера [35] «Сосуществование» в декорациях Жоржа Гросса, их любимого художника.