— Столько народу! Сотни, тысячи идеальных шеренг, — сказала Фрида. — Где ж найти уборные на такую уйму?
— Писали где придется, — разъяснила Зильке. — Где-нибудь присядешь, а то и прямо где стоишь. Если оказался в первых рядах, дуешь в штаны. Бедняги выстаивали по восемь часов и больше. В сортирной зоне вонь стояла кошмарная, но в фильм это не попало. Пусть это триумф воли, но уж никак не триумф канализации. Нынче в утро парада я ни глотка не выпью.
Съезд 1935 года оказался грандиознее своего предшественника. И гораздо важнее — по крайней мере, для немецких евреев.
Были оглашены новые законы. Антисемитизм, стержень немецкой жизни, утверждался официально.
Пресловутые «Нюрнбергские законы». [62]
Зильке не поняла, о чем говорилось. Она стояла в восьмидесятом ряду, ей нестерпимо хотелось писать. Усиленный динамиками голос, скрежетавший над парадом, казался собачьим лаем из бочки.
Но в Берлине Фрида, приникшая к радиоприемнику, разобрала каждое слово фюрера и поняла, что они означают для ее семьи.
Для ее сыновей.
— Вольф, надо рассказать мальчикам, — прошептала она.
Вольфганг пытался найти какой-нибудь другой выход.
— Думаешь? — спросил он. — Но ведь в этих законах ничего нового по сравнению с тем, что мы уже имеем.
— Как ты не понимаешь? Теперь все официально. Медленно, но верно нас загоняют в ситуацию, когда закон нас не только не защитит, но сам уничтожит. Легально. Досточка за досточкой они строят виселицу, и когда нас с петлей на шее поставят над люком, все будет выглядеть неизбежной справедливостью. Дескать, прикончить вас требует закон. Административный вопрос. Вне чьих-либо полномочий. Мол, извините и все такое, но закон есть закон.
— Сволочи. — Иных слов у Вольфганга не нашлось.
— Разумеется, закон этот коснется лишь троих из нас, — взволнованно сказала Фрида.
Помолчали, думая о секрете, с которым жили пятнадцать лет.
О тайне, бывшей некогда сугубо семейным делом.
Личным переживанием. Вопросом, к которому они собирались когда-нибудь вернуться, но так, чтобы четыре члена семьи продолжали жить как прежде.
Собственно говоря, Фрида и Вольфганг давным-давно решили: в конце концов они объявят мальчикам, что один из них приемыш, но сначала не скажут, кто именно. Объяснят, что это не имеет никакого значения, а всю правду они раскроют как-нибудь потом. А может, и нет.
Потому что невозможно сказать, кто из них роднее.
Как невозможно сказать, кто больше похож на родителей. Пауль в мать прилежен и усидчив. Отто в отца бесшабашный лодырь. Отто, как отец, музыкален, а Пауль, как мать, мечтает помогать людям. Пауль темноволос, как Фрида, Отто рыжеват и конопат, как Вольфганг.
— По-моему, мы поставили любопытный эксперимент, в котором воспитание взяло верх над природой, — в беззаботные времена говаривала Фрида. — Может, когда-нибудь напишу диссертацию.
Но в гитлеровской Германии понятия «природа» и «воспитание» благополучно почили. Их полностью заменило нечто под названием «кровь».
«Кровь!» — вопил по радио этот человек.
Любой ценой надо защитить немецкую кровь.
Каждый человек в стране должен пройти проверку, которая определит, сколько в нем «немецкой» и сколько «еврейской» крови.
Секрет, в 1920 году зародившийся в учебном медицинском центре, больше не мог оставаться секретом.
До четырнадцати с половиной лет Отто и Пауль почти все делали вместе. Веселились. Дрались.
Вместе влюбились в одну девочку.
Вместе убили.
Конечно, последнее было вызвано жесткой необходимостью, не оставлявшей выбора. Но когда Отто решил создать «отряд возмездия» и отдубасить штурмовика, братья разделились.
— Мы и не такое делали, — мрачно сказал Отто, когда брат отмел его план. — Кое-что похуже, забыл, что ли?
— Заткнись, дубина! — прошипел Пауль. — И никогда об этом не говори вне дома, понял?
— Я буду говорить и делать что хочу, — ответил Отто. — И это сделаю.
— Значит, ты совсем спятил. Тебя грохнут, ты разобьешь мамино сердце.
Но Отто был непреклонен. Настало время дать сдачи. Обозначить фронт и начать контратаку. Пусть это кроха, но кто-то должен что-нибудь делать.
Дагмар пришла в восторг.
Глаза ее буквально засияли, когда Отто изложил свой план. Дело происходило в ее спальне пастельных тонов, где вечерами троица частенько покуривала. Идея конкретного воздаяния была точно крохотная искра в кошмарной тьме нынешней жизни.
— Что значит — отряд возмездия? — спросила Дагмар.
— Да то и значит. — Отто старался говорить небрежно и буднично. — Я и еще пара-тройка еврейских парней из нашей округи отметелим нациста. В нашу компанию просятся коммуняки и прочие, но их не берем. Это наш бой.
— Вот так решит и полиция, которая за нами придет, — сказал Пауль.
— Легавые не допрут, что тут замешаны евреи, — ответил Отто. — Я все продумал. Мы заберем деньги — как будто ограбление. И потом, даже если нас обвинят, чего еще нам сделают?
— Рехнулся? Забыл, что сделали с папой в лагере? А с герром Фишером?
Последний довод возымел обратный эффект. Дагмар еще горячее поддержала Отто, которому ничего другого и не требовалось.
— Да, папу убили! — В голосе Дагмар слышались горечь и злоба. — Его убили, Паули. А Отто собирается вздуть одного гада. Если на свете есть справедливость, гада нужно убить.
— Нет! — вскинулся Пауль.
— Если хочешь, убью, Даг! — горячо ответил Отто. — Правда. Перережу на хер глотку.
— Не надо. — Дагмар немного успокоилась. — Не надо убивать. Не ради меня. Паули прав. Наверняка легавые дознаются. Поднимут бучу. Но если уж избить, надо все обставить как грабеж.
— Ладно, — пробурчал Отто. — А в следующий раз грохну, да?
— Хорошо. — Взгляд Дагмар был холоден и тверд. — Пусть призадумаются. Но я хочу сувенир. Принесешь мне пуговицы с его рубашки?
Пауль всполошился. Теперь уже ничто на свете не остановит брата.
— Даг! — выдохнул он. — Ты прямо как бандитка. Что с тобой?
— Что со мной? — ледяным тоном переспросила Дагмар. — Ты еще спрашиваешь? Что со мной?