– Мать моя! – охнул Фрезе, стоя на пороге.
Уже от входной двери была видна огромная лужа крови на кухонном полу.
Амальди отлепил руку от груди и стал самим собой – сыщиком, не упускающим из виду ни одной детали. С ходу включился в личное единоборство с убийцей и вновь обрел кошачью мягкость движений.
– Они были знакомы. Она его впустила, как видно, доверяла полностью, – сказал он помощнику.
Фрезе кивнул и молча указал пальцем на стену. Амальди, проследив за его взглядом, увидел надпись и проронил:
– Уведомление.
Они подошли поближе. Надпись гласила:
«Чистое и непорочное благочестие пред богом и отцем есть то, чтобы призирать сирот и вдов в их скорбях и хранить себя неоскверненным от мира. [2] святой Джакомо».
– Это что еще за хрень? – недоумевал Фрезе.
Амальди покачал головой.
– Странно, – произнес он после паузы, словно говоря с самим собой. – Как правило, маньяки раз от разу упрощают свои послания, делают их все более понятными. Им хочется, чтобы преследователи постигли все величие их ума. Они вовлекают тебя в свой замысел. Ты объективная сторона, в некотором роде гарантия их уверенности… Ты реальность, и к этой реальности они жаждут приобщиться…
– Только две прописные, – заметил Фрезе. – Ч и Д. По-моему, они и написаны пожирнее, как будто он обвел их два раза. Но Ч стоит в начале фразы, она и должна быть прописной, а Джакомо – имя собственное. Приятно читать собственное имя, написанное кровью?
– Это не мое имя. Это святой Иаков.
– Ну да. А почему он его подчеркнул?
– Давай думать. Ч и Д, только две буквы. Это не случайно. Иначе он бы написал «богом» и «отцем» с прописных… и «святой» тоже, поскольку он идет после точки. Ч и Д…
– Инициалы будущей жертвы. Сукин сын понимает, что мы разгадали его ребус, и не желает подставляться.
– Нет… не в этом дело. Тут что-то другое.
– Что?
– Не знаю… Будем думать… Листья. Давай искать сухие листья. Где он их спрятал? Представим, что он… заставляет нас искать клад. – Амальди натянул латексные перчатки и начал обследовать кухню.
Фрезе отправился на поиски в гостиную.
Минут десять сыщики вытаскивали посуду, заглядывали под шкафы, рылись в подушках, обшаривали ванную и другие уголки квартиры, но тут же ставили все на место.
– Джакомо, – вдруг позвал Фрезе с дрожью в голосе.
Амальди уловил эту дрожь, хотя и был далеко, в спальне. Он тут же вышел и увидел Фрезе с конвертом и письмом в одной руке и двумя засушенными листиками в другой. Амальди узнал письмо, еще не взяв его в руки.
– Извини, я прочел, – сообщил Фрезе. – Вот почему он подчеркнул… твое имя.
«Джудитта, сначала я хотел попросить тебя дать мне время…»
– Там, внутри… – забормотал Амальди, – листья были там… в письме?
Фрезе кивнул.
Амальди упал в кресло, расстегнул ворот рубашки. Ему не хватало воздуха. Да, единоборство действительно стало личным. Как много лет назад. Как в тот первый раз.
– Кто ж он, этот скот, Джакомо?
Но может быть, теперь он еще успеет вмешаться. Амальди вскочил.
– Ч – это Черутти, а Д – Джудитта. Надо ее предупредить, – сказал Амальди и кинулся к телефону.
Он позвонил в справочную узнать домашний телефон Джудитты. Пока набирал номер, горло сдавило узлом. Синьора Черутти сказала, что у Джудитты нынче дежурство в больнице.
– Синьора, прошу вас, когда она вернется, скажите, чтоб сидела дома и никому не открывала. Даже знакомым. – Не вдаваясь в объяснения, он повесил трубку.
Потом снова позвонил в справочную, где ему дали несколько телефонов больницы. Но везде, как назло, было занято.
– Посылай наряд, – бросил он Фрезе. – А сам сиди и дозванивайся. Скажи, чтоб задержали ее. Я иду туда.
Больше не взглянув на помощника, он вылетел из квартиры и помчался в больницу.
В полумраке палаты профессор Авильдсен посмотрел на часы. Ждать осталось недолго. Старуха лежала на постели, обратив неподвижные глаза к потолку. В вену введена игла капельницы, уже ставшая привычной, как старческий нарост, как бородавка. В торчащей из носа пластмассовой трубочке то и дело возникают два пузырька воздуха. Все как всегда, но профессор Авильдсен смотрел на мать и не узнавал. Глаза старухи закатились под лоб, были видны одни белки, как два неисписанных листа бумаги.
– Мама, – пробормотал он детским голосом.
Синьора Каскарино не отозвалась. Под одеялом вырисовывались разведенные ноги, как две горные цепи, обступившие плодородную долину, что дала ему жизнь. Где кукла? Где наказания? Куда девались ледяные глаза, которые всегда все знали, все видели, которые просвечивали ему все нутро, вычищая оттуда накопившуюся скверну?
– Тебе бы присмотреть за мной… – продолжил он.
Мехи аппарата искусственного дыхания раздувались и опадали в навечно заданном ритме.
– Мама, в чем же мы ошиблись?
Услышав свой детский голосок, он сам удивился, и в сердце его произошел какой-то надлом, как будто голос имеет свойство вышибать не только слезу, но и наглухо запертую дверь. В порыве нежности он протянул руку к инертной руке матери и стиснул ее. Кости пальцев под тонкой кожей похрустывали, точно игральные в бархатном мешочке. Теперь мать уже не сможет уклониться от его ласк.
Профессор Авильдсен внутренне содрогнулся. Подобный оборот никогда не приходил ему в голову, а ведь это так логично. Что, если мать не полностью парализована, как считают все вокруг, подумал он, хватаясь за последнюю иллюзию, а только притворяется, позволяя окружающим делать с ней то, чего иначе никогда бы не допустила. Все прочие мысли улетучились из головы в тот миг, когда профессор Авильдсен вновь почувствовал себя ребенком и понял, что эта женщина принадлежит ему, что она доступна его ласкам, его любви. Точь-в-точь как это было когда-то с куклой.
Пальцы мужчины скользнули вверх по старческой руке, добрались до плеча. Он отдернул руку и взглянул матери в глаза. Никакой реакции. Ритм аппарата не изменился. Она не устраняется. Она позволяет себя ласкать и даже не останавливает на нем своих ледяных, полных немого укора глаз. Тогда он протянул руку к ягодицам; они были твердокаменными под мягкой плотью его подушечек. Он поднял руку и посмотрел на нее: почти такая же, как в детстве, изящная, нежно-розовая, с неглубокими линиями, избороздившими ладонь. Мизинец только что ампутировали; швы натягивают кожу, не желающую зарубцовываться. Он просунул руку под одеяло. Ягодицы без покровов показались ему еще тверже, и он продвинул руку чуть выше, к податливой мякоти у входа в чрево, в плодородную долину, давшую ему жизнь. Снова взглянул в белые глаза матери. Слепая, как пес Гомер… Веки профессора сомкнулись.