Очень жалко, что я теперь не могу воспроизвести его лапидарного стиля. Да, впрочем, и бумага не стерпела бы. Его слушали оживленно и жадно. Не был ли это всем известный храбрец и чудак Румянцев, фельдфебель первой роты Талабского полка?
Я решил зайти в комендантскую после обеда, кстати захватив паспорт и оружие.
Не успел я раздеться, как к моему дому подъехали двое всадников: офицер и солдат. Я отворил ворота. Всадники спешились. Офицер подходил ко мне, смеясь.
— Не узнаете? — спросил он.
— Простите... что-то знакомое, но...
— Поручик Р-ский.
— Батюшки! Вот волшебное изменение. Войдите, войдите, пожалуйста.
И мудрено было его узнать. Виделись мы с ним в последний раз осенью 17-го года. Он тогда, окончив Михайловское училище, держал экзамен в Артиллерийскую академию и каждый праздник приезжал из Петербурга в Гатчину к своим стареньким родственникам, у которых я часто играл по вечерам в винт: у них и встретились.
У нас было мало общего, да и не могу сказать, чтобы он мне очень нравился. Был и недурен собою, и молод, и вежлив, но как-то чересчур весь застегнут — в одежде и в душе: знал наперед, что скажет и что сделает, не пил, не курил, не играл в карты, не смеялся, не танцевал, но любил сладкое. Даже честолюбия в нем не было заметно: был только холоден, сух, порядочен и бесцветен. Такие люди, может быть, и ценны, но — просто у меня не лежит к ним сердце.
Теперь это был совсем другой человек. Во-первых, он потерял в походе пенсне с очень сильными стеклами. Остались дна красных рубца на переносице, а поневоле косившие серые глаза сияли добротой, доверием и какой-то лучистой энергией. Решительно он похорошел. Во-вторых, сапоги его были месяц как не чищены, фуражка скомкана, гимнастерка смята и на ней недоставало нескольких пуговиц. В-третьих, движения его стали свободны и широки. Кроме того, он совсем утратил натянутую сдержанность. Куда девался прежний «тоняга»?
Я предложил ему поесть, чего Бог послал. Он охотно без заминки согласился и сказал:
— Хорошо было бы папироску, если есть.
— Махорка.
— О, все равно. Курил березовый веник и мох! Махорка — блаженство!
— Тогда пойдемте в столовую. А вашего денщика мы устроим... — сказал я и осекся.
Р-ский нагнулся ко мне и застенчиво, вполголоса сказал:
— У нас нет почтенного института денщиков и вестовых. Это мой разведчик, Суворов.
Я покраснел. Но огромный рыжий Суворов отозвался добродушно:
— О нас не беспокойтесь. Мы посидим на куфне.
Но все-таки я поручил разведчика Суворова вниманию степенной Матрены Павловны и повел офицера в столовую. Суворову же сказал, что, если нужно сена, оно у меня в сеновале, над флигелем. Немного, но для двух лошадей хватит.
— Вот это ладно, — сказал одобрительно разведчик. — Кони, признаться, вовсе голодные.
Обед у меня был не Бог знает какой пышный: похлебка из столетней сушеной воблы с пшеном да картофель, жаренный на сезанном масле (я до сих пор не знаю, что это за штука — сезанное масло; знаю только, что оно, как и касторовое, не давало никакого дурного отвкуса или запаха и даже было предпочтительнее, ибо касторовое — даже в жареном виде — сохраняло свои разрывные качества). Но у Р-ского был чудесный аппетит и, выпив рюмку круто разбавленного спирта, он с душою воскликнул, разделяя слога:
— Вос-хи-ти-тель-но!
Расцеловать мне его хотелось в эту минуту — такой он стал душечка. Только буря войны своим страшным дыханием так выпрямляет и делает внутренне красивым незаурядного человека. Ничтожных она топчет еще ниже — до грязи
— А разведчику Суворову послать? — спросил я.
— Он, конечно, может обойтись и без. Однако, не скрою, был бы польщен и обрадован.
За обедом и потом за чаем Р-ский рассказывал нам о последних эпизодах наступления на Гатчину.
Он и другие артиллеристы вошли в ту колонну, которая преодолевала междуозерное пространство. Я уж не помню теперь расположения этих речек: Яны, Березны, Соби и Желчи; этих озер: Самро, Сяберского, Заозерского, Газерского. Я только помнил из красных газет и сказал Р-скому о том, что Высший Военный Совет, под председательством Троцкого, объявил это междуозерное пространство абсолютно непроходимым.
— Мы не только прошли его, но протащили легкую артиллерию. Черт знает, чего это стоило, я даже потерял пенсне. Какие солдаты! Я не умею передать, — продолжал он. — Единственный их недостаток — не сочтите за парадокс — это то, что они слишком зарываются вперед, иногда вопреки диспозиции, увлекая невольно за собою офицеров. Какое-то бешеное стремление! Других надо подгонять — этих и удержать нельзя. Все они, без исключения, добровольцы или старые боевые солдаты, влившиеся в армию по своей охоте. Возьмите Талабский полк. Он вчера первым вошел в Гатчину. Основной кадр его это рыбаки с Талабского озера. У них до сих пор и говор свой собственный, все они цокают: поросеноцек, курецька, цицверг. А в боях — тигры. До Гатчины они трое суток дрались без перерыва; когда спали — неизвестно. А теперь уже идут на Царское Село. Таковы и все полки.
— Смешная история, — продолжал он, — случилась вчера вечером. Талабцы уже заняли окраины Гатчины, со стороны Балтийского вокзала, а тут подошел с Сиверской Родзянко со своей личной сотней. Они столкнулись и, не разобравшись в темноте, начали поливать друг друга из пулеметов. Впрочем, скоро опознались. Только один стрелок легко ранен.
— Я ночью слышал какой-то резкий взрыв, — сказал я.
— Это тоже талабцы. Капитан Лавров. На Балтийском вокзале укрылась красная засада. Ее и выставили ручной гранатой. Все сдались.
Р-ский собирался уходить. Мы в передней задержались. Дверь в кухню была открыта. Я увидел и услышал милую сцену.
Матрена Павловна, тихая, слабая, деликатная старая женщина, сидела в углу, вытирая платочком глаза. А разведчик Суворов, вытянув длинные ноги так, что они загородили от угла до угла всю кухню, и развалившись локтями на стол, говорил нежным фальцетом:
— Житье, я вижу, ваше паршиво. Ну, ничего, не пужайтесь боле, Матрена Павловна. Мы вас накормим и упокоим и от всякой нечисти отобьем. Живите с вашим удовольствием Матрена Павловна, вот и весь сказ.
Р-ский уехал со своим разведчиком. Я провожал его. На прощание он мне сказал, что меня хотели повидать его сотоварищи-артиллеристы. Я сказал, что буду им рад во всякое время.
Возвращаясь через кухню, я увидел на столе сверток.
— Не солдат ли забыл, Матрена Павловна?
— Ах, нет. Сам положил. Сказал — это нашему семейству в знак памяти. Я говорю: зачем? нам без надобности, а он говорит: чего уж.
В пакете был белый хлеб и кусок сала.
X. Хромой черт
День этот был для меня полон сумятицы, встреч, новых знакомств, слухов и новостей. Подробностей мне теперь не вспомнить. Такие бесконечно длинные дни, и столь густо напичканные лицами и событиями, бывают только в романах Достоевского и в лихорадочных снах.