– Да подождите вы, – невежливо отмахнулась от непонятливого следователя Пелагия. – Скажите, дедушка, а все же откуда, откель татарин-то пришел?
– Ниоткель. Татарина, то-оно, Дурка привела.
Тут уж и черница растерялась.
– Что?
В ходе долгого, изобиловавшего всякого рода недоразумениями разбирательства выяснилось, что Дуркой кличут немую и малахольную девчонку, строгановскую жительницу.
По поводу того, как Дурку звать на самом деле, между аборигенами возник спор.
Один мужик полагал, что Стешкой, другой – что Фимкой. Староста про имя дурочки ничего сказать не мог, однако сообщил, что немая живет с бабкой Бобрихой, которая «семой год» в «лежухе» (параличе). Дурка, как умеет, ухаживает за больной, ну и «обчество» чем-ничем помогает.
Однажды весной, тому три года, эта самая Дурка привела невесть откуда «сыстороннего» человека, «вовсе дикого».
– Почему дикого? – спросила Пелагия.
– Да, то-оно, как есть дикой. Башкой вертит, глазья таращит, талачет чей-то, вроде по-людски, а толь безо всякого глузду. «Эй, фуани, эй, фуани». Чистый урод, какие в городах у церквы христарадничают.
– Урод? Он что, калека был? – встрял напряженно слушавший Сергей Сергеевич.
– Нет, – ответила монахиня. – «Урод» – это «юрод», «юродивый». Скажите, дедушка, а как тот человек был одет?
– Почитай, никак. Вовсе без порток, в одной холстине, поверху бласной веревкой опоясан.
– Какой-какой веревкой, сестрица?
Пелагия обернулась к следователю и тихо сказала:
– «Бласная» – это синяя...
Долинин присвистнул.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Стало быть, в ящике у нас никакой не Мануйла... Quod erat demonstrandum [2].
– Погодите, погодите. – Пелагия снова повернулась к старосте. – А почему вы взяли, что он татарин?
Дед покосился на черницу, напрямую не ответил – велел одному из мужиков:
– Донька, ты ей кажи, мне невместно.
– В баньку мыть яво повели, а у яво етюк обкорнатый, – пояснил Донька. – Как у татарвы.
– Что-что?
– Это я как раз понял, – заметил Сергей Сергеевич. – У «дикого татарина» было обрезание. Сомнений нет, это Мануйла. В самом деле бессмертен, прохвост...
Из дальнейшего разговора выяснились еще кое-какие подробности.
Петька Шелухин, самый лядащий мужичонка во всей Строгановке, отчего-то привязался к «дикому», поселил у себя в избе, повсюду ходил за ним, как за родным братом. По свидетельству старосты, они и правда были похожи – и ростом, и лицом. Петька так и звал чужака: «старшой брат», тот же прозвал своего попечителя «Шелухай».
– Не-е, не Шелухай. Шелуяк – во как татарин яво кликал, – поправил Донька.
– Ино так, – подтвердил второй мужик. – Шелуяк. И Петька отзывался.
Следователь велел позвать девчонку, что привела «татарина».
Привели. Но толку от нее никакого не вышло. Было Дурке, должно быть, лет четырнадцать, но из-за маленького роста и заморенности выглядела она на десять. О чем спрашивали – не понимала, только мычала. Скребла грязной пятерней спутанные волосья, шмыгала носом.
В конце концов Долинин махнул на нее рукой.
– Так, говоришь, подружился Шелухин с пришлым человеком? – повернулся он к старосте. – А на какой, собственно, почве?
Пелагия, тяжко вздохнув на безнадежного Сергея Сергеевича, приготовилась перевести его вопрос на строгановский язык – иначе непременно воспроизвелся бы разговор принца Датского с могильщиком («Известно, на какой, сударь – на нашей, датской»). И вдруг, по чистой случайности, взглянула на жавшуюся у двери Дурку. Теперь, когда взрослые перестали обращать на девчонку внимание, ее лицо переменилось: в пустых глазах зажглась искорка, выражение придурковатости исчезло. Девочка прислушивалась к разговору, да как жадно!
– Сягай, сягай! (Ступай! Ступай!) – прикрикнул на нее староста. Та неохотно вышла. Разговор про «дикого» был продолжен.
– Чем же татарин Петьке поблазнил? – спросила Пелагия.
– Петька хлопал, что дикой яму про Святу Землю талакает. Ишто про то, как по правде жить.
– Почему «хлопал»?
– Да де ж татарину про Святу Землю талакать, коли он по-нашему ни бельмеса не строчил?
– То есть совсем говорить не умел?
– Ага.
Один из мужиков (не тот, который Донька, а второй) сказал:
– Как они с Дуркой-то, а, батяня? Она мыкает, он гугукает. Умора. Охрим-то тады шутканул, а? «Дурка, грит, собе жаниха присватала. Баска будет семейка – Дурень да Дурка».
И погладил бороду рукой, что, должно быть, означало в Строгановке крайнюю степень легкомыслия, потому что староста одернул весельчака:
– Ты зубы-то не скаль. Или забыл, чаво после было?
– А что после было? – тут же поинтересовался Долинин.
Строгановцы переглянулись.
– Да прогнали мы татарина, – сказал староста. – Так-оно, отсизовали как следоват, в шургу башкой сунули, да хлестунами за околицу.
– Что они сделали? – беспомощно оглянулся на монашку Сергей Сергеевич.
– Избили до полусмерти, окунули в выгребную яму и выгнали из деревни кнутами, – объяснила она.
– За что? – покривился на местные нравы Долинин.
– Надо было яво, паскуду, до смерти уходить, – сурово произнес староста. – Ино етюк яво татарской оторвать. Дурку, сироту убогую, котора за ним, как псюха, бегала, опоганить хотел. Носит же земля иродов. Дурка после два дни беспамятно лежала.
Сергей Сергеевич нахмурился.
– Ну а Шелухин что?
– За татарином своим в лес побег. Как мы зачали паскудника охаживать, Петька с мужиками махаться полез, не давал свово «старшого» поучить. Ну, мы и Петьке харю своротили. А как прогнали татарина в лес, Петька котомку завязал и за ним. «Пропадет он в лесу! – орал. – Он человек божий!» И боле мы Петьку не видали, до сего дня.