Электрические тела | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Однако моя мать не доверяла судьбе и приложила все силы, чтобы я не стал таким, как мой отец. Я носил брекеты, меня научили читать страницы с котировками акций и пытались сделать практичным. В двенадцать лет мне удалили довольно крупную родинку с мочки уха, «потому что важно, каким тебя будут видеть люди», объяснила мать мне совершенно спокойно. Делалось все, чтобы отдалить меня от отца. Возможно, именно поэтому я все еще искал себе его – мой родной отец почти не заполнял этой ниши. Например, ноготь на ноге, похоже, лучше всего характеризовал его. Согласен, что это звучит странно. Но когда мой отец был мальчишкой, ноготь на большом пальце его левой ноги был каким-то образом изуродован, то ли прищемлен дверцей машины, то ли расплющен упавшим молотком – я причины не помню. После этого ноготь усох, стал коричневым, толстым, и отец ежемесячно состригал его с раздражающей аккуратностью. Он походил на кусок носорожьего рога размером с почтовую марку. В моей памяти осталась картина и из детства: мой отец в ванной нагибается над своим ногтем с дорогими швейцарскими кусачками для ногтей из нержавеющей стали, возможно единственным принадлежавшим ему предметом роскоши. Сказать, что он отстригал этот ноготь, было бы неверно, это слово подразумевает быстрое и небрежное действие, разлетающиеся повсюду кусочки ногтя. Он тщательно обрезал этот ороговевший кусочек и придавал ему форму, учитывая фасон своих ботинок и таинственные «нежные местечки», которые только он сам способен был отыскать. Он не любил, чтобы я за этим наблюдал, словно взглядом можно было повредить этот ноготь, и конечно же мне не разрешалось к нему прикасаться, настолько болезненными были расположенные под ним нервные окончания. Этот палец причинял ему боль каждый день в течение всей его жизни. Он больше не женился и даже, по-моему, не занимался сексом после того, как моя мать от него ушла. Казалось, будто этот палец предопределил неуверенные шаги моего отца по усохшей, несчастливой жизни.

Вот почему женитьба на Лиз, по моему мнению, навсегда сделала меня непохожим на отца. Он полюбил Лиз как дочь, которой у него никогда не было. В день свадьбы он отвел меня в сторонку и поздравил с тем, что на мои чувства не повлиял его катастрофически неудачный брак с моей матерью. У меня не хватило духа сказать ему, что я вообще не помню его брака с матерью и, больше того, именно ее неизменное счастье с Гарри Маккоу сформировало мой оптимистический взгляд на отношения мужчин и женщин.

Как единственный сын своего отца, я был обязан присматривать за ним, особенно когда как-то после церковной конференции мне позвонил епископ и спросил, каким мне представляется психическое здоровье отца. Его попросили уйти на покой досрочно, поскольку его проповеди не дарили прихожанам утешения или воодушевления. При этом епископ смог назначить ему весьма жалкую пенсию, пастыри обычно умирают бедными. Конечно, я был готов удовлетворить его потребности в деньгах, что и делал в течение последних десяти лет. Это не приносило мне особой радости, поскольку говорило только о том, что мой отец настолько неудачно распорядился своими финансами, что теперь зависит от кошелька сына. Когда Лиз убили, отец совсем сник, теперь он подозревал, что у него не будет внуков, что его великий род Уитменов исчезнет и что, кроме меня, о нем больше некому будет заботиться. Меня мало интересовали эгоистические причины горя моего отца. На похоронах я с ним почти не разговаривал. Это событие дало ему возможность на один день вернуться к исполнению своих профессиональных обязанностей, и он исполнил роль пастора, донимая друзей Лиз и моих знакомых своими соболезнованиями. Он не был мне ненавистен. Мне было ненавистно то, во что он превратился.

Дождь хлестал по окнам поезда. Дряблая кожа на шее заснувшего Президента свисала на воротник. Я подумывал о том, не позвонить ли Моррисону с одного из телефонных аппаратов в конце вагона, но не стал – на тот случай, если Президент проснется и догадается, кому я звонил. Эти двое мужчин уже много лет кружились в полном безмолвной ненависти танце. Дряхлеющему Президенту был уже семьдесят один год, а Моррисон в свои пятьдесят три был полон здоровья и энергии. Президенту нужны были деловая хватка и энергия Моррисона, чтобы продвигать новые идеи, тогда как Моррисону нужен был Президент, чтобы совет директоров одобрил его новые проекты. Президент посадил на места независимых членов совета своих старинных друзей и предусмотрительно блокировал избрание представителей от крупных пенсионных фондов, которые пытались пробиться в совет и донимали руководителей компании требованиями думать в первую очередь об акционерах, а не о себе. Если бы Президент пал в кровавой схватке, на Уолл-стрит узнали бы, что Корпорация находится в шатком состоянии и цены на акции могут обвалиться. Президент возглавлял Корпорацию очень долго, и на протяжении всего этого времени существовали всевозможные Моррисоны – гении статистики, генералы, продавцы мирового класса, дворцовые Распутины. Он использовал их, возвышал, высасывал их таланты и силы, а потом, когда они становились настолько влиятельными, что начинались разговоры о смене руководства, устранял. В конце семидесятых он заставил большую часть членов совета директоров подать в отставку, узнав, что они тайно обхаживали нового руководителя, который незадолго до назначения умер от инфаркта. Он создал и уничтожил полдюжины Моррисонов. И если Моррисон проиграет, то тридцать девятый этаж будет выпотрошен.

Сидя в поезде, я внимательно изучал Президента, как часто служащие изучают отцов своих корпораций. Все лица, особенно стариковские, имеют нечто гротескное. Глаза Президента демонически вращались под опущенными веками. Капилляры безумными красными зигзагами тянулись по его ноздрям, по обвисшим от старости щекам. Его рот приоткрылся. На потрескавшейся эмали зубов виднелись табачные пятна. Странно, но я испытывал к нему нежные чувства.


Позже, когда поезд пронесся мимо трущоб Северной Филадельфии, Президент открыл глаза, он все еще не протрезвел.

– Закончили? Правильно? – Он ждал, чтобы я ответил, но я не стал отвечать. – Те, кто позаботился о ликвидности и может перемещать свои ценные бумаги, будут в порядке... В ближайшие два года самые большие деньги будут в Гонконге... А вот остальные... Хмм... – Он посмотрел сквозь залитые дождем окна на резкий свет промышленных районов Нью-Джерси. – Столько народу... так и не получат и даже не узнают, что случилось... Почему чернокожие – такой страдающий народ? Я спрашиваю себя уже тридцать лет... Почему мы, как общество, так их ненавидим? Столько тревоги... это... хмм... у меня самого есть внуки... Все будет гораздо хуже, чем казалось. – Он повернул голову и посмотрел на меня. – Правительство мертво, вы это понимаете, – все те люди, с которыми мы сегодня разговаривали? Они плывут по реке брюхом вверх, им нельзя доверять... Эти люди, хмм... Простите, бывает, когда я пью... Силы слишком большие, почему британский фунт и был раньше валютой всех торговых наций. А-хм! – Разрозненные лучики света скользили по складкам его обвисших щек. – Люди говорили, что фунт будет безраздельно править пятьсот лет. Он продержался пятьдесят. Потом доллар. Никто не думает о китайцах, на что они способны...

Он снова замолчал. Шли минуты. Наконец поезд скользнул под землю, в Манхэттен, остановился, и мы сошли. Эскалатор был сломан, так что пассажиры в изнеможении тащились вверх как паралитики, с бессознательной четкостью обходя вонючую женщину лет пятидесяти с несколькими болячками на щеке, лежавшую на цементе. Ее не сочетающиеся между собой юбки задрались, открывая отвратительную картину.