Ну да ладно, мы этому Порфирию покажем. Добудем ему того Говорова самостоятельно: знай наших!
И Салытов решил остаться — была не была.
Между тем где-то в недрах квартиры послышались шаги. Ну что: двум смертям не бывать, а одной…
Дверь приотворилась, в открывшуюся щель блеснул свет фонаря. Из щели на Салытова пристально смотрел один глаз из-под изогнутой брови.
— Говоров где? — отрывисто бросил поручик, мимоходом подивившись сиплости собственного голоса.
— Выше, — ответили из-за двери, причем как будто и не ртом, а этой самой бровью. Пахнуло водкой и квашеной капустой.
— Покажи где. — Бровь в ответ взметнулась, выражая сердитый отказ. — Я из полиции. Делай как сказано — добром предупреждаю.
Дверь открылась шире, отчего свет веером рассеялся по парадной. Фонарь держал у груди приземистый лысый мужичок лет сорока. Прежде всего в глаза бросались его брови — кустистые, вьющиеся. Не человек, а джинн какой-то — правда, в миниатюре. К тому же брови эти были на редкость подвижны, действуя словно обособленно от лица. Лишь немного спустя Салытов вобрал в себя всю его физиономию. Морщинистая кожа, широкие скулы — внешность скорее азиатская. Острая бороденка придавала его голове сходство с перевернутой луковицей.
— Не буди лиха, пока тихо, — сказал мужичонка. — Дом у нас добропорядочный.
— Вот и хорошо. Ты кто будешь?
— Леонид Семеныч я. Толкаченко. Дворником я здесь.
— Стало быть, у тебя и ключи от всех квартир есть?
— Стало быть, да.
— Тащи, живо.
Вместе с дворником уплыл и источник света. Всюду по темным углам начал невольно мерещиться Говоров.
— А чего он такого натворил? — осведомился строгим голосом дворник Толкаченко, возвращаясь со своей коптилкой и со связкой ключей.
— Не твоего ума дело, — буркнул ему в спину Салытов, поднимаясь следом по скрипучим ступеням.
— Знал я, что все это скверно кончится, — вздохнул на ходу Толкаченко.
— Ты о чем?
— Говорил же я ему: прекрати!
— Что такое?
— Да девок он сюда притаскивал. А сам все отнекивался. Но меня-то не проведешь: я каждый скрип слышу, а не то что ихнюю там бордель сверху. Вот и доразвлекался, подлец.
Они поднялись на второй этаж. Толкаченко кивком указал на дверь, что справа.
— Отпирай, — велел Салытов.
Их встретила непроглядная темень.
Толкаченко, как мог, осветил плотно занавешенную комнату.
— Нету его, — сообщил он с некоторым удивлением. — А ведь был недавно, я нюхом чую.
Дворник еще раз обошел комнату, даже потрогал для верности оконную раму.
— Странно как-то, — посветив еще и в окошко, подытожил он наконец.
— Может, он по перилам съехал, а ты и не расслышал? — осклабился Салытов. — Дай-ка сюда фонарь. Да живее же, ч-черт! — прикрикнул он нетерпеливо, заметив в углу очертания какого-то темного предмета.
Предмет на поверку оказался не чем иным, как дагерротипом на треноге.
— Ага. Вот он где свои картинки делает.
В эту секунду его пробила жгучая ненависть к Говорову. Теперь ему по-настоящему хотелось изловить этого прохвоста — чтобы тот непременно понес наказание, неважно даже какое.
В скудном свете колышущегося фонаря темная комната представала не вся сразу, а как бы по фрагментам: тахта с пестрым покрывалом, стол с неубранной посудой, незаправленная кровать, открытый секретер, этажерка с книгами, прислоненная к ней гитара с бантом… Осмотреть секретер было небезынтересно. Салытов уже на расстоянии понял, что забит он по большей части фотокарточками известного свойства — вроде тех, что он изъял у кабатчика. Но что примечательно, изображение оказалось в основном одно и то же; отпечатан был, можно сказать, целый тираж — все та же блудница, которую тогда задержали за кражу сторублевки. На снимке она возлежала на говоровской тахте, заложив руки за голову и картинно согнув одну ногу в колене. У Салытова невольно пересохло во рту. От обилия схожих меж собой образов голова буквально шла кругом.
— Срамотища-то какая, — шумно сглотнув, вымолвил пораженный увиденным дворник. — Подумать только, и все это буквально у меня над головой проистекало! Ну Говоров, ну держись!
— А ну тихо! Об увиденном никому ни слова, понял? Чтоб не возникало подозрений. Этот жилец, скорее всего, — опасный преступник. Речь идет об убийстве; точнее, о его расследовании. Как только Говоров этот вернется, сразу дашь мне знать. Я — поручик Салытов, из Сенного полицейского околотка, на Столярном.
— Да нешто мы не знаем. Мы полицию завсегда уважаем, — с готовностью заявил Толкаченко.
— То-то. Когда он, этот Говоров, в основном дома бывает?
— Да пес его знает. Он то есть, то его нет. То весь день спит, то цельную ночь где-то пропадает.
Салытов подошел к этажерке. Книги на ней были примерно одной формы и размера, и даже обложка преимущественно одного цвета, бордового. Ну и соответственно, названия:
«Гарем: сцены из жизни», «Похождения распутника», «Тайная страсть Пандоры», «Белые рабыни», «Пребывание в Содоме», «Право первой ночи», «Плеть и плутовка», «Сладость через боль (продолжение „Плети и плутовки“)», «Плоть и кровь», «Отдавшись мавру», «Тысяча и одна девичья головка», «Монах и девственницы» — и далее в том же духе. На корешках изданий значилось: «Приап».
Салытов победоносно кивнул. Не дворнику, боже упаси (о нем он сейчас напрочь позабыл), а просто представив, как он эти книги предъявляет Порфирию Петровичу.
Сани неслись через Неву по Биржевому мосту. Извозчик то и дело, привстав, с гиканьем подхлестывал своего жеребца. Тот в ответ, изогнув шею, тряс гривой. От лоснящихся каурых боков шел пар. Конское всхрапывание, звяканье сбруи и резкий скрип полозьев по накатанному насту — что может быть отраднее в ясный, морозный зимний день; пожалуй, самый погожий за всю зиму.
Порфирий Петрович сидел, закутавшись в уютный кокон своей шубы.
— Вот дурачье, — подал голос сидящий рядом Салытов.
Порфирий Петрович обернулся взглянуть, чем вызвана такая ремарка. Взгляд Салытова был прикован к ледяной горе посреди замерзшей реки. Стояло субботнее утро, которое искатели острых ощущений проводили с пользой для себя, карабкаясь на горку, а затем ухарски бросаясь по крутому склону вниз, рядком по три-четыре человека. Чистый морозный воздух доносил их восторженный рев и визг. Катались в основном ребята, но попадались и девушки — лица у всех разрумяненные, полные радостного возбуждения. Порфирий Петрович улыбнулся, наглядно представляя себе веселый ужас и бойкий, искристый восторг этого головокружительного спуска.