Но никогда отец Тимофей не напрашивался к Ермолову сам. Ждал, когда позовут, понимал, что мальчик Вова давным-давно вырос и перерос его самого и что в его силах лишь посочувствовать безмерной ноше, возложенной отныне на его бывшего младшего друга. Значит, случилось нечто экстраординарное, раз отец Тимофей просит о встрече, да еще столь официальным образом.
– Хорошо, Витя, сообщи преподобному – приму завтра. У себя, в Огарево.
– Будет сделано, Владимир Владимирович. Вот тут еще… – Альгвасилов всегда мялся, как первоклассник, внезапно захотевший пописать у доски с задачкой, когда ему выпадала необходимость первому поведать своему вышнему начальству неприятные известия.
– Ох, Витя, не тяни. Выкладывай свое «тут еще», – несколько раздраженно поторопил Ермолов заботливого помощника. С одной стороны, Витя наивным таким способом хотел как бы подготовить любимого шефа к нехорошим новостям, а в реальности только напрасно мотал Ермолову душу в ожидании.
Ну так и есть – копия протеста МИДу, да еще с плохо завуалированными угрозами. Чуть ли не ультиматум: или публичные извинения, или посол Новой Вавилонии немедленно покинет пределы страны. И ведь придется извиниться. Вчера еще выкатился бы вон этот нахальный посланец, да еще наподдали бы ему на прощание: за такие ноты морды бить надо, как сказал бы в своей лихой молодости тот же отец Тимофей. Но сегодня нельзя. Малейшее обострение смерти подобно. Ну ничего, даст Бог, пронесет, тогда припомнит еще лично он, Ермолов, сегодняшнее унижение. Зато Турандовского пора ставить на место.
– Ты вот что, Витя. «Принцессу» нашу на месяц от всех эфиров, теле и радио, отстранить, к людям не выпускать, в Думе скажи Котомкину, я велел: Турандовскому слова не давать и вообще речи его в план не ставить. Пускай охолонет немного.
– Давно пора, Владимир Владимирович, – с энтузиазмом откликнулся Альгвасилов; сказать что он недолюбливал «принцессу» – значило бы жестоко исказить истину.
А дальше день навалился на Ермолова в полную силу и даже хватил через край, выжав из него и тот восьмой пот, который в народе прозывается кровавым. Про отца Тимофея он, конечно, позабыл, хотя просьба его и кольнула тревогой. Но до тревог ли сейчас, когда кругом тебя бьют громы и молнии, а громоотвода нет и не предвидится.
Конечно, об отце Тимофее ему напомнили в соответствующее время, а было оно уже и поздним. Но это даже хорошо. В доме, вернее на том крошечном островке частной жизни, который Ермолову милостиво оставлял протокол, душевного и скромного протоиерея любили. И жена Ермолова, Евгения Святославовна, и особенно дочь Лара. Иногда Ермолову даже казалось, что между Ларой и преподобным существуют некие секреты, ему не пересказываемые, и что даже его собственная жена этим секретам потворствует. Домашних Ермолов держал жестко, а те в свою очередь платили ему благоразумным подчинением, хотя и как бы нарочитой отстраненностью. Конечно, и Женечка и Лара все обо всем понимали, но и человек, даже самый верный и любящий, всего лишь земное существо. Само собой, порой и им хотелось, чтобы у Ермолова на первом месте были собственные жена и дочь, а уж государственные интересы на втором. Но это-то как раз получалось невозможным, и иногда, очень сдержанно, Ермолову давали понять обиду. В особенности Лара. Чувствовала, что отец обожает ее до безумия и оттого именно закручивает гайки, часто и сверх меры, потому уходила от него куда-то глубоко в себя, вывешивая как бы табличку «в доступе отказано». Ермолов не сердился, а думал только, что вот уйдет он на покой, если с его заботами доживет, конечно, до этого благословенного времени, и там уж и тогда уж раздаст долги и дочери, и жене. Намерение его было неосуществимым абсолютно, но утешало.
Привыкший всего и всегда добиваться практически в одиночку, Ермолов мало чего в жизни боялся и мало чем брезговал. Но не принадлежал и к числу тех, кто гордо шагает по трупам. В президенты огромной страны он и в самых честолюбивых мечтах не стремился никогда, он вообще не ставил себе планку выше, чем на один следующий шаг. Может, поэтому и взобрался на самую вершину недосягаемой горы. А долгие годы преодолений, больше самого себя, чем случайных обстоятельств, научили его ценить скрытые заслуги, а не шумные и показные достижения. Хотя и унижений «ни за что», и тяжких компромиссов, кои нельзя было обойти, пережить ему выпало достаточно много.
Он хорошо помнил свое первое назначение, когда молодым дипломатом, без особенной протекции, а лучше сказать – и вовсе без какой-либо, прибыл он в Варшаву. И просидел там без малого и безвылазно пятнадцать долгих лет. А сейчас умники потешаются. Дескать, какой же бездарью нужно было уродиться, чтобы всю свою дипломатическую карьеру провести в недоразвитой стране соцлагеря. Только неплохо бы тем умникам, глянцевым и выездным за зипунами в Канады и Италии, заглянуть в календарь и просветиться, который тогда стоял на дворе год. И Польша мало чем уступала иной горячей точке, для работников советского посольства в частности. Один Ярузельский сколько крови выпил, а уж о его предшественнике что и говорить. И чего стоило удержать ситуацию хотя бы под подобием контроля. Да еще «Солидарность», да Ватикан, да скандал с расстрелом польских офицеров, и что ни день, то новая могучая кучка ароматного дерьма. Однако именно в Варшаве будущий президент и получил свое первое крещение чернилами и интригами, в любую секунду могущее обернуться в причастие кровью и пулеметами. Ермолов о годах, потраченных им на польские дела, не жалел ни разу, такую школу дай бог всякому, одной железной выдержки достало бы на десятерых. Он научился не страшиться крайних мер, кланяться на коврах и держать одновременно за пазухой наготове увесистый булыжник, дорожить каждым словом и ничего не говорить на ветер, замечать сущие пустяки и делать из них верные, очень далеко шагающие выводы.
И все же Ермолов понимал: он – президент мирного времени. Военный диктатор, случись катастрофа, из него не выйдет. Тут нужна особенная харизма, которой, как полагал Ермолов, он обделен. Управлять и вести, пусть даже уверенной и крепкой рукой, – это одно дело, а драться без оглядки и насмерть, жертвуя хорошо бы еще своей, а то ведь миллионами чужих жизней – совсем другое. Оттого и Ичкерийское ханство замирял по преимуществу подкупом и шантажом, хотя и стучали генералы кулаком по столу: доколе терпеть и не трахнуть ли ракетным арсеналом. Денег порастряс столько, что хватило бы для основания второго Петербурга на самом непроходимом болоте, но лучше деньги, чем кровь. Давал направо и налево, лишь бы обожрались, и ичкерийские доходы показались бы слишком беспокойной мелочью по сравнению с щедро оплаченным миром. Что и говорить, славу своего тезки, прошедшего Кавказ вдоль и поперек с пушечным огнем и жадными до человечины саблями, он не поддержал. Но, может, оно и к лучшему. По крайней мере, отец Тимофей был полностью с ним согласен. А мнением преподобного Ермолов дорожил.
Священник вошел как всегда бесшумно, словно дух. Хоть и был высок ростом и достаточно осанист, но вот ведь – двигался легко, вроде бы парил внавес над землей, только черная, очень простая ряса его колыхалась с едва ощутимым шуршанием. Лара тут же кинулась отцу Тимофею навстречу, не будь тот священнослужителем, так и, наверное, на шею. Да ведь девочке уже девятнадцать, а ни подружек близких, ни молодых людей, живет почти как монашенка, но ему, Ермолову, так спокойней. И нечего удивляться, что сострадательный и чуткий преподобный Тимофей и служит ей, будто отдушина во внешний мир, в который Ларе так безжалостно, но и необходимо путь закрыт.