Москва. 1990 г. 8 марта. Козицкий переулок.
Сегодня, как и обычно 8 марта, нужно было ехать к Полянским на день рождения Раечки. Соня собиралась с утра, строя про себя планы, как бы обдурить бабку и одеться пристойно, к лицу. Для того у Сони имелся особенный повод. Не подумайте ничего плохого, но дело было в одном человеке мужского пола. И вовсе не в Левочке Фонштейне. Хотя его самого, а равно и всей его семьи на торжестве у Полянских не предполагалось. Другого немного круга была его семья, победнее и поплоше, правда, сама Раечка всех Фонштейнов у себя принимала запросто. Она вообще, как и ее муж Юзя, гостей привечала, но и жалела Фонштейнов, чтобы они не чувствовали на себе чужого превосходства.
Тем более что Лара, скучающая на необязательной работе в проектном институте в ведомстве Миннефтепрома, где директорствовал ее отец, уже выполнила обещание и привела Леву вместе с родителями в дом Гингольдов на смотрины. Соня и Лева сидели на разных концах стола, каждый посреди своего семейного боевого расчета, исподтишка поглядывали друг на друга. Лева тогда Соне никак «не показался» вообще – невысокий, костлявый, рыжие кудряшки и лицо, будто состоящее из одних острых углов. Может, именно от равнодушия она не была против сватовства и жениха. Окажись Лева томным раскрасавцем, каких тоже хватало в еврейских вотчинах, она бы застеснялась и отгородилась от него. Случись молодой Фонштейн, напротив, безобразным, как тяжкий грех, кто знает, возможно, Соня бы начала борьбу. А так – ни рыба ни мясо. Даже любопытное ощущение новой роли настоящей невесты интриговало Соню. Впрочем, от «детей» с обеих сторон и не требовалось абсолютно ничего, наоборот, чинное сидение поодаль свидетельствовало о благонравии без глупостей. Соне было особенно приятно, что Леве предполагаемая ему в жены девушка очень и как-то сразу понравилась. Да она и была для него красавицей. А что одета уродливо – так к этому Лева давно привык – смотрели не первую невесту. Правда, ни разу не было невест из «такого» дома.
Тогда оба семейства быстро сговорились, хотя и не без колкостей со стороны Эсфири Лазаревны и некоторого высокомерия дедушки Годи. А мама Левы на прощание, пусть и посмотрела на Соню строго, но уже как на свою. И строгость Евы Фонштейн совсем не подчеркивала какую-то нарочитую политику в отношении будущей невестки – просто в силу характера Левочкина мама была женщиной достаточно сурового нрава.
А как только гости ступили прочь за порог, так тут же им вслед выплеснулся хороший, добротный ушат грязи. Не так сидели, не так ели, не так смотрели. И Лева тощенький – уж не малокровие ли у него, и эта Ева держит себя не по чину, а сама и приличного кольца с традиционной величины бриллиантом ни на одном пальце не имеет. Но потом, перейдя на иврит, все дружно согласились, что их Соне и такой жених сгодится. Соня все это, конечно, поняла, но не обиделась, а даже как-то сердечно всех Фонштейнов пожалела и впредь при своих и посторонних говорила о них только хорошо. Бабушка же решила, что дело сделано. Только будущая свадьба находилась еще далеко за горами. Тут и институт, и квартирный вопрос, и приданое с обоих семейств – в один год не сладится. Никто и не торопился. Главное, что принципиальное соглашение и согласие были достигнуты. С Левой же сама Соня виделась изредка, только в публичных гостях и ни разу наедине, но ей казалось, что так и нужно, так будет правильно и истинно по-еврейски.
Но вот сегодня, в день 8 марта, Соня собиралась к Полянским с особенным чувством. И чувство то она ни на миг не определяла для себя как влюбленность или еще более глубокое, легкомысленное чувство, хотя чувство ее именно таковым и было. Но Соня об этом ничего не знала, а если бы кто сказал, то и возмутилась бы.
А тут необходимо и пояснить, что у Раечкиного мужа Юзека Полянского была давным-давно сестра, родная, ныне покойная. И эта его сестра однажды, будучи еще совсем молоденькой девушкой, на летней практике в городе Львове неудачно вышла замуж. Пусть и за еврея, но без согласия родителей, чуть ли не увозом. Еврей тот, Яша Турович, был не то чтобы бедным, а вполне нищим, иначе не скажешь. «Да и что за фамилия такая, Турович?» – ворчали Полянские. В их кругу всякие там разные Рабиновичи, Абрамовичи и прочие жмеринские «вичи» презрительно именовались не иначе как «сапожниками» и «лапсердачниками», считались местечковыми убожествами, никуда не годными неудачниками. В Жмеринку не в Жмеринку, но в дальний провинциальный Житомир Яша Турович, часовых дел мастер, без высшего и среднего образования, завез молодую жену. Сам Яша характер имел веселый, не оскудевающий никогда в жизнелюбии, был щедрым в своей нищете, скорым на руку в помощи и в горе. Жену свою молодой часовщик любил вообще сверх всякого предела. И понятное дело, что денег лишних, да и кроме насущного, у Яши не водилось ни копейки. А жена его, обожаемая на все времена, готовая ради Яши мириться и с угнетающей бедностью, сама имела три рубля в базарный день, служила в местном городском архиве. И там то ли от сырости, то ли от пыли и вековечной затхлости подцепила страшную болезнь туберкулез. И это при всей замечательности советской медицины вогнало ее в гроб за несколько всего-то лет. Денег на лекарства и хороший санаторий у Туровичей не было, заняли, где смогли, у таких же нищих друзей, о московских родственниках и речи не шло. Скорее бы все перемерли, чем протянули бы туда руку. Яша бы и протянул несмотря ни на что, но жена запретила, да так, что ослушаться он не посмел. Решили тянуться своими силами, надеяться на бесплатную государственную помощь, и та надежда Яшину жену и довела до могилы. А через год от беспросветного своего горя Яша спился и погиб: пьяным однажды вечером свалился в строительный ров с водой, в нем и утонул.
Маленького Додика, тогда шестилетнего, единственного оставшегося от них сыночка взяла на воспитание мать Яши, совсем почти неграмотная бабушка Сара, всю жизнь свою торговавшая на углу рынка подсолнечными и тыквенными семечками. Вот это да пенсия за родителей и был весь их доход на двоих, бабушки и внука. Додик рос на том же рынке, шпана шпаной, в десять лет уже помогал мясникам за потроха и квелое, остатнее мясо, относил его бабушке Саре и себе, бывало, выгадывал десятикопеечную монетку на мороженое. Но учился хорошо, ума ни у кого не занимал, хотя учителя ставили ему на вид дурные манеры, раннее курение и склонность к кулачному решению разногласий. Только мер крутых никогда не предпринимали, сочувствовали, все же круглый сирота.
Бабушка настояла, чтобы Додик получил аттестат за десятилетку, хотя они и очень маялись с деньгами. И тогда Сара Исааковна, старуха еще крепкая, вдруг огорошила внука совершенно невозможным заявлением – ехать сей же год в Москву, не откладывая. Додик поначалу решил, что единственная его родная в мире душа от множества прожитых лет вывихнулась умом, но потом к бабушке прислушался. А Сара Исааковна велела ехать к московскому дяде Полянскому, важному и богатому (Додик даже и не подозревал, что у него есть такой), падать в ноги и просить о помощи.
– Сопьешься у нас, как покойный Яша, или, еще похуже, в острог попадешь, с твоим-то озорством, – напутствовала его бабушка. – А там, кто знает, может, усовестится, поможет. Юзька еще совсем молоденький был, когда Яша мой сестру его увез. Он здесь ни при чем, а родители его померли, давно уж чертей на том свете веселят.