Бабушка и раньше всегда навязчиво диктовала Соне правила поведения, и в ее нотации родители отчего-то не вмешивались. Видимо, не хотели скандалов и истерик, бабушка запросто могла закатить и то и другое. Соня ела не так, ходила не так, вела себя вызывающе, одевалась неподходящим образом. Будь над ней полноценная бабушкина воля, Соня ходила бы в глухих темных платьях до пят, днями бы корпела над учебниками и нотами, а все остальное время выслушивала бы нравоучения о своем поведении. Любой поступок Сони, который бабушка не одобряла, тут же приписывался дурной наследственности, с явным намеком на некоего Алексея Валентиновича Рудашева, и требовал немедленного искоренения. Так, на время бабушкиного приезда с глаз долой прятались конфеты, джинсы и книги легкого чтения. Соне полагалось суровое воспитание. Утешало только то обстоятельство, что окаянная, плаксивая еврейская чума рано или поздно уезжала в свою Москву, и семья Рудашевых могла далее воспитывать ребенка на свой лад.
Первый запомнившийся Соне многозначительный конфликт случился, когда ей было двенадцать лет. В то лето в Одессу с гастролями приехал настоящий «никулинский» цирк с Цветного бульвара, и папа, имевший приятелей во всех значимых точках города, достал на представление аж пять билетов – один для Сони и еще четыре для детей своих друзей. Папа Леша, всегда зарабатывавший в порту более чем достаточно, и в виду не имел получить обратно деньги за купленные билеты. Он вообще любил делать щедрые подарки, и за это его самого любили многие. Соня с четырьмя другими детьми пошли на представление и были от него в совершеннейшем восторге. А на следующий день началось. Утром за завтраком бабушка сурово спросила ее:
– Соня, ты получила с детей деньги за билеты? С каждого – по два пятьдесят. Всего должно быть десять рублей.
Соня чуть не подавилась говяжьей печенкой и пюре и, широко раскрыв глаза, уставилась на бабушку. Родители сидели тут же за столом и напряженно молчали.
– Софья, я тебя спрашиваю, ты получила деньги за билеты?
Соня испуганно и отрицательно замотала головой, печенку ей никак не удавалось прожевать, и рот ее был занят.
– Безобразие. О чем ты думала? Сегодня же собери с детей деньги за цирк, – бабушка так и сказала «деньги за цирк», и Соня запомнила это выражение на всю жизнь. – Не хватало нам еще благотворительности! А родители тоже хороши, надо было каждому ребенку дать деньги в конверте. Но что с них взять, если…
Дальше Соня уже не слушала, это была знакомая давнишняя песня о русской безалаберности и желании сесть на шею несчастным евреям. При чем тут получались евреи, Соня не понимала – ведь билеты купил ее русский папа на свои собственные русские деньги. А если друзья Сони желали сесть ей на шею, так Соня совсем ничего не имела против. Но бабушке нельзя было возражать. Никто и не возражал.
Конечно, ни с кого собирать «деньги за цирк» Соня не собиралась. Она решила, что назавтра бабушка обо всем забудет, и конфликт исчерпается сам собой. Но не тут то было. Каждое утро начиналось одинаково, с вопроса, вытребовала ли Соня со своих друзей деньги. И каждый день Соня придумывала новые отговорки и получала новый нагоняй, пока отцу все это не надоело, и однажды, придя с работы, он потихоньку сунул дочери в руку деньги – четыре раза по два пятьдесят и сказал только:
– На, отдай ей! – и сморщился, как от зубной боли.
Соня предъявила бабушке деньги, и та, слава богу, отстала. Соне изначально неведома была причина, почему бабушка прицепилась именно к ней, а не обратилась с этим вопросом к отцу. Видимо, в своем воображении она рисовала сладостные картины Сониного унижения по ее воле, когда девочке пришлось бы объясняться и выпрашивать нелепые «деньги за цирк». И так ли уж важны были эти деньги? По бабушкиным словам выходило, что важнее денег ничего на свете нет. Соне это казалось сомнительным утверждением.
А вот теперь, идя рядом с Гришей, юная Соня думала, что скоро удовольствие от прогулки закончится и у подъезда надо будет прощаться. О том, чтобы привести в гости Гришу, сына неподходящих родителей: спортивного тренера по плаванию и поварихи из столовой «Совфрахта», к тому же чистокровных украинцев, при бабушке не могло быть и речи. И Соня утешалась тем, что до ее подъезда еще целых пятьдесят метров. Однако прогулке и удовольствию выпало закончиться значительно раньше. По двору, ворча себе под нос, в обществе кошелки с пустым бидоном для кваса и пива, шла бабушка. Видимо, напрочь забыв, что сегодня для всех выходной день, старая дура отправилась на угол к бочке за молоком и теперь выражала недовольство всем на свете. И тут прямо перед собой бабушка узрела новый, свежайший повод для возмущения.
Нимало не заботясь о том, что ее могут услышать соседи и вообще весь двор, бабушка забилась в истерике. На «гоев» ей было наплевать, а «аиды», проживающие в доме, непременно одобрили бы, на бабушкин взгляд, ее поведение.
Соня и Гриша, будто пораженные внезапным столбняком, стояли перед орущей до появления пены бабушкой, а та поносила на все лады Соню и ничего не понимающего Гришу, и выкрики ее делались все более оскорбительными.
– Ах ты, дрянь такая! Мерзавка! Ахунэ! – кричала бабушка, а Соня уже знала, что слово «ахунэ» означает на идише проститутку. А потом на Гришу: – Пошел отсюда! Пошел отсюда! Грязный байстрюк! Пошел прочь!
Бабушка замахнулась на Гришу кошелкой с бидоном, и парень растеряно отступил назад. Тут Соня, чуть не плача от обиды и несправедливости, попыталась как-то успокоить разбушевавшуюся фурию:
– Но, бабушка! Мы же просто гуляли!
– Я тебе больше не бабушка! Шалава! Гуляла она! В подворотне сдохнешь! – зашлась в крике старая карга.
И тут произошло страшное и непоправимое. Бабушка подняла толстую, дряблую, дебелую руку и потной ладонью с размаху ударила Соню по лицу. До этого дня Соню никто и никогда не трогал даже пальцем, и девушка на миг остолбенела, не зная, что ей делать и как понимать произошедшее.
Это и был тот самый переломный момент, который и предрешил всю дальнейшую Сонину жизнь. Перед ней лежали два пути. Она могла послать свою ненавистную бабулю подальше и пойти на скандал, высказать все, что она думает о бабушке, о ее евреях и родственниках, и определить себя, так сказать, на русскую сторону баррикад. И добиться того, чтобы старая стерва ее убоялась, поставила на внучке крест и отстала бы навсегда. И Соня могла пойти по другой дорожке, согласиться со своей виной и признать справедливость бабушкиных истерических воплей, снести оплеуху и тем самым оказаться в пожизненном еврейском рабстве у лицемерной и злобной ханжи. В тот миг все было в Сониной власти. И она избрала второй путь. От внезапного страха жестокой борьбы, возможно, и от неопытности, но Соня сдалась. И, низко опустив от стыда голову, позволила бабушке утащить себя за руку домой. Гриша тоже ушел, ни слова не сказав на прощание. И более уже никогда к Соне в школе не приближался. И никто не приближался. Видимо, история стала всеобщим достоянием.
А дома бабушка продолжила исполнение своих бешеных арий. Родители, дедушка и дядя Кадик слушали ее не перебивая – и что Соня отбилась от рук, и что она позорит семью, и что, если не взять ее в ежовые рукавицы, непременно принесет в подоле, и что если отец с матерью не в состоянии как следует смотреть за дочерью, то она, бабушка, примет эту нелегкую обязанность на себя. Все молчали, молчала и Соня. И бабушка порешила, что забирает внучку на следующий учебный год в Москву, подальше от всяких разных и так далее… Никто с ней не спорил, никто даже не осмелился возразить. И Соне оставалось только принять свою новую участь.