И услышал легкий вздох, нежный как бархат. Затаив дыхание, он провел кончиком языка по ее губам, заставив их слегка приоткрыться.
Гвин запрокинула голову, потрясенная влажным жаром, настигнувшим ее тело внезапно, как удар молнии. Трепет охватил ее, коснулся бедер и развилки между ними, посылая желание в кровь.
Она едва сознавала, что обнимает его, что ее руки обвились вокруг его шеи. Он обхватил ее бедра и притянул к себе, кладя ладонь на округлость ее живота и оказываясь в опасной близости к тому месту, откуда влажный жар изливался в самое сердце ее плоти.
– О, Язычник! – слетел с ее губ едва слышный стон.
Все в ней устремилось к нему – груди, бедра, живот. Она вся выгнулась ему навстречу. Это походило на приглашение.
И одним легким движением Гриффин поднял ее, оторвал от земли, все еще крепко прижатую к нему, и его губы жадно впились в ее рот. Его ладонь скользнула вверх, большой палец оказался под округлостью груди.
Посмотрев на нее, он увидел ее полуприкрытые глаза.
Видна была всего лишь узкая полоска зеленой радужки. Все ее лицо выражало зарождающуюся страсть: алые полураскрытые губы, разрумянившиеся щеки, бурно вздымающаяся грудь.
Будто впервые в жизни она вдохнула этот воздух.
Он выпустил ее из объятий, будто обжегся. Кровь его бурлила, дыхание было неровным, Неужели он едва не совратил женщину благородного происхождения, как если бы она была гулящей девкой: прислонил ее к крупу своего коня и чуть было не задрал ей юбки? Неужто он забыл о своей миссии накануне ее свершения? Что с ним случилось? Неужто это было так легко – отвлечь его от дела? Неужто он с такой готовностью поддался искушению?
Никогда прежде с ним не случалось ничего подобного.
Он ощущал тяжесть в паху, бешеное биение сердца… И вытер ладонью рот.
– Я неправильно поступил, Гвиневра, – пробормотан он. – Я вел себя глупо.
Она опустила глаза.
– Не один ты поступил глупо.
– Я никогда прежде… – Он провел рукой по лицу. – Я был не прав. Пожалуйста, прости меня.
Она поднесла к губам руку.
– Чего ты не делал никогда? – спросила она тонким голоском.
– Я никогда не навязывал себя… женщине, не желающей…
Она выпрямилась и встретила его взгляд.
– Я не могу сказать, что не желала. Волосы упали ей на лоб. Она отвела их назад.
– Значит, сегодня мы оба делали то, чего не делали никогда прежде.
Гвин помолчала.
– Ты спас мне жизнь.
– А ты – мне…
Внезапный взрыв смеха разрядил напряжение.
– Я и в самом деле никогда прежде не делал этого.
– Потому нам можно извинить некоторые…
– …вольности, – закончил он.
– А теперь ты должен уехать.
Она сказала то, что следовало сказать еще десять минут назад.
– Да, – согласился он, но не тронулся с места.
– У тебя есть дела, и у меня тоже. Каждое слово падало как сосулька.
– Поэтому, – продолжала она ледяным тоном, – уезжай!
Он быстро поцеловал ее в губы, вскочил в седло и не оглядываясь умчался в сторону леса.
Гвин смотрела ему вслед. Она стояла так долго, что топот копыт Нуара слился со стуком ее яростно бьющегося сердца. Потом наступила тишина.
Он уехал. И, возможно, она никогда больше его не увидит.
Гвин сморгнула набежавшие слезы, которые вызвал, должно быть, холод. Теперь следовало заняться тем, что было важно. У Язычника была своя миссия, у нее своя: кое о чем поговорить с королем. Только прежде она должна спасти Эверут. Все это было в ее руках.
Дверь широко распахнулась, и хозяева уставились на нее.
– Мне нужна лошадь, – сказала она.
Гриффин поднял голову, когда холодный ночной воздух пронзил резкий предупреждающий свист. Он ответил свистом из трех коротких трелей и одной долгой. Наступила тишина, потом на вершине холма заскрипели, открываясь, ворота. Стало слышно, как старое дерево трется о другое столь же старое дерево.
Хиппингторп-Холл был готов принять гостя.
Стояла мрачная и душная осенняя ночь. Атмосфера была густой и полной звуков – тихого шелеста и бормотания. Небо, низко нависавшее над головой, было ясным, расцветшим яркими мерцающими звездами, но на западе угрожающе клубились тучи. По равнине пронесся порыв ветра, взъерошив волосы Гриффина.
Сердце его все еще стучало как молот, в чреслах он ощущал томление, но никогда бы не согласился привезти Гвиневру сюда, даже если бы она об этом попросила.
Хиппинг был неверным и опасным человеком. Никто не знал, что он уже перешел на другую сторону, втайне отринув клятву верности королю Стефану, и теперь присоединился к Генриху, якобы готовый постоять за его дело.
Кое-кто назвал бы это предательством. В иных обстоятельствах и Гриффин назвал бы это так же, но теперь предпочел счесть это предусмотрительностью. Главное, что никому не было известно, что Хиппинг перешел на сторону врага и стал перевертышем. И наследница большого состояния, верная Стефану, могла оказаться в опасности.
Гриффин проехал по узкому мосту надо рвом и пригнул голову, избегая смертоносных деревянных пик на подъемных воротах, нависавших слишком низко. Если бы их опустили сейчас, его голова оказалась бы насаженной на одну из них как на вертел. Из узких бойниц на него угрюмо взирали из-под шлемов мрачные лица людей, вооруженных арбалетами и луками, нацеленными прямо ему в шею, и это оставляло еще более мрачное впечатление.
Он направил Нуара вперед и доехал до середины темного, погруженного в тишину внутреннего двора замка, перекинул ногу через седло и спрыгнул на вымощенную булыжником землю. Плотная фигура Хиппинга, освещенная факел’Ами, горящими за его спиной, появилась на верхней площадке лестницы.
– Привет, Язычник, – проворчал хозяин, пожимая запястье гостя. – Мы уж решили, что ты передумал. Дело темное и мрачное. Тут и сомневаться нечего.
Гриффин едва улыбнулся:
– Да уж, нечего.
Хиппинг запрокинул голову и разразился хохотом, все еще сжимая руку Гриффина.
– Как раз мне по вкусу.
Его рука была толстой, как ствол дерева, а грудь размером с колесо повозки. Густые, наполовину седые, наполовину черные волосы свисали до плеч, а плечи прикрывал плащ из волчьей шкуры. Цепкие и хитрые глаза воззрились на Гриффина.
– Но у твоего особого гостя прямо слюнки текут.
Гриффин поднял бровь.
– Я никогда не видел, чтобы у Роберта Бомона текли слюнки.
– Не особенно приглядывался, мой мальчик! – разразился Хиппинг громогласным хохотом. – Признаю, что через Ла-Манш этого, возможно, и не видно. А оттуда, где сижу я, мне видно каждое движение и каждый жест великих мира сего.