— Сядь, — сказал он, и я села. — Мне нужно отойти.
Впервые с тех пор, как Бен выволок меня из кустов, наш контакт прервался, и из образовавшейся пустоты навалился такой ужас, что нельзя было вздохнуть. Я попыталась отгородиться от него: стала наблюдать за Беном.
Он, пошарив по ящикам, вытащил чистое полотенце и начал вымачивать его под краном.
Мне удалось понемногу сладить с паникой.
— А люди всегда вот так бросают свое жилье, когда оно тебе нужно?
Бен повернулся с улыбкой на губах.
— Смотря какие у нас отношения. Обычно нет. За последний час, к примеру, мне пришлось нажать на все мыслимые рычаги, чтобы это устроить.
Согнувшись над кухонным столом, я разжала кулак. Листок выскользнул из ладони, а завернутая в него вещица выпала и со стуком улеглась на столе — черная брошь с изящным цветочным мотивом. Оригинал той, которую я приколола к блузке. Интересно, там ли она еще? Я ощупала ворот.
Брошь была на месте.
Мое внимание переметнулось к бумаге, запятнанной уже побуревшей кровью. Это было письмо, датированное 1932 годом, хотя изящный почерк принадлежал более старой эпохе. Как и подпись — Офелии Гренуилл.
Одна фраза, подчеркнутая двойной линией, выделялась из общего текста.
«Мисс Бэкон была права, — писала Офелия. — Права и еще раз права».
Пол ушел у меня из-под ног. Правота Дел и и Бэкон означала, что Уильям Шекспир не писал своих пьес.
— Боже правый, — произнес кто-то. Только через миг до меня дошло, что голос — мой.
3 мая 1606 года
У западной стены собора Святого Павла, под крошащимися статуями пророков, стояла женщина, рассматривая двух человек на деревянных скамьях по обе стороны эшафота. У них за спиной щерился в утреннее небо шпиль с пробитым во время грозы полувековой давности верхом.
Спрятав платье и черный глянец волос под простым серо-коричневым плащом с капюшоном, она, незамеченная, шла за этой парой от самого дома Шекспира до вершины холма с собором. На улицах царило такое столпотворение, что угнаться за ними, даже конными, не составило труда.
Пожелай она, ей бы тоже досталось место на этих наспех сколоченных мостках, устроенных, чтобы приподнять важных и состоятельных зрителей над чернью; но она предпочла стоять вместе с мастеровыми и подмастерьями, попрошайками и бродячими псами, горничными и нищими, которые, набившись в пространство перед эшафотом, пихали друг друга локтями, выбирая местечко «с обзором». Давка в церковном дворе дошла до того, что разглядеть эшафот стало почти невозможно, но женщина не жаловалась. Она пришла смотреть не на казнь, а на зрителей. В особенности на этих двоих.
Сзади обозначилось какое-то движение, раздалась сухая барабанная дробь. Вопли и улюлюканье переросли в гвалт. Где-то слева толпа разомкнулась, и на площадь вступили три лошади — нога к ноге, волоча телегу с решеткой.
К решетке был привязан пленник — отец Генри Гарнет, глава ордена иезуитов на английской земле. Священник — королевские министры объявили подстрекателем «Порохового заговора», целью которого было уничтожение нового короля, монаршей семьи и здания парламента, включая ни в чем не повинных зрителей. Если бы заговор удался, большая часть Вестминстерского аббатства погибла бы при взрыве. Достаточно, чтобы поставить Англию на колени.
Женщина вглядывалась в лица людей на скамьях: юные и старые, любопытные, встревоженные и нетерпеливые — над всеми их шелками и бархатом. Лица тех, кто погиб бы в кровавой давильне и пламени, если бы заговорщикам удалось вовремя зажечь фитиль от пороховых бочек, заложенных в погребах под парламентом. Она насчитала нескольких судей, советников, знатных господ, даже одного-двух епископов. Среди них расселись люди менее высокие чином, но достаточно состоятельные, чтобы купить себе почетные места: торговцы и стряпчие, землевладельцы и пасторы. Даже один поэт. Говарды, заметила женщина, явились во множестве, ведомые графом Нортгемптоном, графом Суффолком с сыном и юным лордом Говардом де Вальденом со свитой из слуг в желтых ливреях.
Священник, которого тем временем стащили с телеги, попросил позволить ему уединиться для молитвы. В ответ представители Короны в черных мантиях взялись поносить его, требуя покаяться в содеянном. Священник спокойно отвечал, что каяться ему не в чем.
Женщина как будто не слышала гневных тирад обвинителей — ее заворожили мягкий голос священника, благоговение и сочувствие, озаряющие лицо Уилла. Глядя на него, она даже не заметила, как стихали насмешки и вопли толпы, пока не умолкли вовсе.
В какой-то миг она поняла, что не может отвести взгляд. У основания виселицы священник помог палачу раздеть себя до нижней рубахи, полы которой были кое-как, из трогательной стыдливости, сшиты вместе. Послушно, словно дитя, он позволил надеть себе на шею петлю, но когда вперед вышел пастор для протестантской молитвы, решительно отогнал его. И вот, под барабанный бой в такт шагам, отец Генри стал взбираться по лестнице.
На помосте он прочел небольшую молитву на латыни. Барабаны перешли на дробь. Те, кто раньше требовал крови, теперь не скрывали слез. Узник сложил руки на груди. Представитель короля кивнул. Дробь оборвалась, палач выбил лестницу, и священник рухнул вниз.
Толпа во дворе разом рванулась вперед, увлекая женщину за собой. Одни теснили палача назад, крича «Держи, держи!», другие из сострадания тянули священника за ноги. Предполагалось, что веревку в нужный момент перерубят, но к тому времени, когда стража, хлеща и охаживая зевак по бокам, протолкалась к казнимому, тот был уже мертв.
В зловещей тишине толпа отшатнулась от помоста: палач пустил в ход тесаки. В нос ударил парной смрад скотобойни. Женщина пошатнулась и закрыла глаза, но потом вновь открыла усилием воли. Нужно было закончить то, зачем она пришла.
Граф Нортгемптон с живым интересом наблюдал за потрошением. Еще бы — он сам предоставил обвинения против отца Гарнета. Как только кровавое действо закончится, он перепишет их снова, чтобы впоследствии обнародовать.
Отец Гарнет признался, что слышал о готовящемся заговоре, но ничего не сделал для его предотвращения. Иезуит-де дал клятву хранить тайну исповеди и не мог ее нарушить.
Граф отмел довод без тени смущения. Отец Гарнет, настаивал он, вдохновлял заговорщиков.
Обвинение было заведомо ложным, и Нортгемптон об этом знал. Однако к нему пристала дурная слава человека с происпанскими и прокатолическими воззрениями, а выдача главного подозреваемого могла показать его честным верноподданным. Страна жаждала мести, так не лучше ль было найти ей козла отпущения, чем подставлять Говардов и их союзников из старых католических семейств?
Отца Гарнета принесли в жертву ради спасения других — уж кто-кто, а священник это бы понял.
Граф недовольно засопел. Он поработал на славу. Жаль, устроители казни не могли этим похвастать — ведь их предупредили не давать иезуиту слова.