Явление | Страница: 25

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Не желая обидеть ее, я отвечаю, что его преосвященство никогда не поверит словам нищего индейца из низшего сословия, и что если она действительно хочет получить часовню, ей следует обратиться к настоящему потомственному католику, испанцу из благородных, богато одетому. А она знай твердит свое: «Я избрала именно тебя, о смиреннейший из моих сыновей, чьим уделом на земле стала нищета, ничтожнейший из моих сыновей, мой самый малый посланник на земле, скромнейшее из дуновений жизни, всеми презираемое, о мой милый Куотлактоакцин, милый Хуан Диего, вспахивающий землю богачей и плетущий им циновки, чтобы они отдыхали, и потерявший свою ненаглядную Марию-Лучию. Я щедро вознагражу тебя за услугу, которую ты мне окажешь, и за труды, на которые тебя обрекаю. Пойди к епископу, и твоя непритворная смиренность свершит чудо – он поверит твоим словам».

И тогда со мной, осмеливавшимся поднять голову от земли лишь за тем, чтобы просить прощения у небес за свою ничтожность, произошло нечто невероятное. Как если бы доверие Матери истинного Бога разлилось по моим жилам, подстрекая меня к греху гордыни. В тот же миг я представил себя говорящим с епископом, представил, как привожу его, с распятием и каменщиками, на это самое место. И вот я, презренный обращенный безбожник, уже примерял на себя лавры миссионера, избранного, боговдохновенного пророка, мексиканского Моисея. Я со всех ног бросился к дворцу епископа. Я ощущал себя всемогущим, Натали, но это была не вера, сворачивающая горы, а окрыляющее тщеславие. И точно как в той легенде, приблизившись слишком близко к небесному светилу, я обжег крылышки.

Монсеньор Сумаррага ступил на землю Нового Света тремя годами ранее. Это был преклонных лет, бородатый, лысый и сгорбившийся францисканец. Он не мог без сострадания смотреть на то, как его соотечественники, пользуясь своей безнаказанностью, обращали нас в унизительное рабство вместо христианства. Он выписал из Испании вьючных ослов, чтобы хоть как-то облегчить нашу долю, но мадридские кардиналы призвали его к порядку. Его слуги учтиво впустили меня, словно монсеньор ожидал моего появления, из чего я заключил, что они прониклись снизошедшей на меня божьей милостью, в действительности же двери покоев епископа были открыты для всех голодранцев без разбора.

Он выслушал меня. Вернее пронаблюдал за тем, как я жестами изобразил ему явление в ореоле мягкого света, возведение часовни и благодать, ниспосылаемую всем богомольцам, осаждающим священный холм, где пели неизвестные птицы. Он сокрушенно покачал головой, благословил меня на своем языке и отправил обратно, дав мне маисовых лепешек и меда.

Я вернулся на холм, понурив голову, пристыженный и отрезвленный таким приемом. «Все прошло как нельзя лучше», – молвила Дева, с безмятежным видом поджидавшая меня. Я показал ей лепешки и мед, пожал плечами, признал свое поражение и в приступе злости, словно упрекая ее в непомерном тщеславии, наполнившем мою душу, бросил ей: «Вот видишь, я был прав: он не поверил ни единому моему слову!» Не теряя своего спокойствия, она попросила меня вернуться во дворец на следующий день. Я возразил, что мало того, что он не поверил мне, так даже и не понял, о чем я говорил. Тогда она повелела мне найти переводчика и тотчас растворилась в воздухе.

А как бы ты поступила, Натали, будь ты на моем месте? Я постучался к Хуану Гонсалесу, такому же обращенному, как и я, но занимавшему, ввиду своего благосостояния, более высокое положение в обществе. Не хотелось бы бросать камень в огород тех, кому посчастливилось родиться богатым, но зажиточные индейцы добровольно помогали испанским завоевателям использовать нищих индейцев как даровую рабочую силу и имели с этого немалую прибыль. Стихотворец Хуан Гонсалес, правда, не грешил работорговлей и использовал для обогащения исключительно свой сочинительский талант. Но ведь и поэты хотят, чтобы их голос был услышан, а стихи прочитаны. Поэтому, по мере того как испанцы разграбляли наши деревни и истребляли жестоким обращением и завезенными болезнями коренное население, говорившее на науатле, сочинители вроде Хуана Гонсалеса сочли более разумным перейти на испанский, чтобы сохранить наше культурное наследие для будущих поколений.

Хуан Гонсалес впустил меня в свой дом, я угостил его лепешками и медом и объяснил ситуацию. Епископ уже прибегал к его услугам, когда нуждался в переводчике, и на следующее утро мы вместе предстали перед ним. На этот раз Сумаррага внимательно слушает, и на лице его сменяются выражения настороженности и крайнего удивления, недоверия и растерянности. Он просит сказать мне, чтобы я попросил у святой Девы знамения. Я обещаю передать послание и выхожу из его покоев. Он задерживает моего переводчика. Он не верит мне, но думает, что я искренен и что Лжедева, пользуясь моей доверчивостью, пытается осмеять католическую Церковь. Хуан Гонсалес вторит, по своему обыкновению. Душа поэта восстает против такого обмана, и у него тотчас находятся нужные слова, чтобы угодить епископу: я нахожусь во власти обреченных на вечные муки духов служителей богини-прародительницы Тонанцин, добивающихся, чтобы ее святилище было вновь возвращено на священный холм. Епископ приказывает своим слугам проследовать и понаблюдать за мной, чтобы подтвердить верность своих подозрений. Я замечаю их и говорю себе: вот и чудно, они станут свидетелями явления, и мне больше не понадобится исполнять роль посредника. Я замедляю шаг, чтобы подождать их, как ни в чем не бывало прогуливаюсь, любуюсь красотой мест. И тут случается невообразимое: они теряют мой след, хотя мой остроконечный колпак заметен издалека, и я всегда хожу одной и той же дорогой. Неужели было так необходимо, чтобы я стал единственным очевидцем чуда?

Богоматерь, по своему обыкновению, поджидает меня на своей скале. Я передаю ей слова епископа, она отвечает, что исполнит его пожелание: когда завтра утром я вновь вернусь к епископу, то представлю ему знамение, которого он требует. Я повинуюсь, хоть немного и умаялся от постоянных перебежек между Пресвятой Девой и ее приходом. Только вот, вернувшись домой, я обнаруживаю своего престарелого дядю Хуана Бернардино, воспитавшего меня как собственного сына, прикованным к постели. Я бегу за лекарем. Тот, даже не решаясь войти внутрь, осматривает его с порога и объявляет, что медицина здесь бессильна, что старик подхватил чуму и что пора идти за священником.

Вся ночь я сижу у изголовья больного дяди, пытаясь облегчить его страдания отварами трав, исцелявшими наши болезни, пока испанцы не завезли свои. На восходе солнца ему становится совсем плохо, и он хочет исповедаться, тогда я – в который раз – направляюсь в Тлатилолко. С той только разницей, что на этот раз я решаю пройти в обход Тепейяка, на случай если Дева вновь решит задерживать меня разговорами о часовне, а время сейчас для этого совсем не подходящее.

Но не успеваю я проделать и половины пути, по которому иду впервые, как она уже поджидает меня, паря в воздухе и не касаясь земли. И вновь заводит свою песенку: пойди к епископу, и пошло-поехало… Я отвечаю, что при всем уважении к ней, она становится слишком навязчивой, что мой дядя вот-вот умрет, а ее часовня может и подождать: у меня сейчас есть заботы и поважнее. Она улетучивается, чтобы дать мне пройти. Поначалу я решаю, что обидел ее и что она более не будет являться мне, что подыщет себе другого, лучше одетого и достойного большего доверия посланника, но когда возвращаюсь из Тлатилолко со священником для последнего причастия, то застаю дядю подметающим пол, в полном здравии. Он сообщает, что ему явилась некая Мария Гваделупская, объявила, что он исцелен, что должен пойти к епископу Мехико, чтобы поведать о случившемся, а мне передать следующее: коль скоро бремя забот свалилось с моих плеч, я должен отправиться на священный холм Тепейяк и нарвать роз. Роз! Это зимой-то! На лысом холме, где растут только колючки и одна-единственная катальпа! Но с другой стороны, мой дядя умирал от чумы, а сейчас хворь как рукой сняло, так что… воля ее, розы так розы.