Не ты ли, дорогая, выбрала эту студентку из Брюгге и убедила ее откопать наш роман, зная, что она его поймет, полюбит и захочет сказать мне об этом? Неужели твоя душа, оторвавшись от тела, сразу бросилась на поиски земной силы, которая могла служить бы ей посредницей? Возможно, я должен был получить письмо от незнакомки, чтобы вызволить твое послание из плена пишущей машинки?
Я открыл окно на улицу Лепик, как это делала ты летними вечерами, любуясь закатом. В бледном ореоле фонаря у обшарпанного, оседающего старого дома напротив мечутся тени. На третьем этаже трепещет на ветру объявление «Сдается студия», приклеенное к окну. Оно было там и полгода назад, когда я в последний раз закрывал ставни, чтобы отодвинуть от себя уличный шум и чужую жизнь.
Явишься ли ты мне сегодня ночью, если мне удастся заснуть? Я снова ложусь в твой аромат и открываю «Принцессу песков». Ни разу ее не перечитывал. А ты? Экземпляр, который я обнаружил в глубине шкафа, на самом верху стопки книг, выглядит изрядно потрепанным: обложка выцвела, страницы выпадают. Ты что же, все эти годы тайно изменяла мне с проклятым Гленом?
Читаю абзац, другой, добираюсь до конца первой главы. Боже мой, Доминик… Я все забыл. Все.
Я так боялся испытать разочарование, увидеть этот подростковый текст ироничными глазами критика, сказать себе: «И только-то…» Если я до сих пор избегал перечитывать его, то лишь для того, чтобы сохранить в неприкосновенности ту самую искреннюю частичку меня самого и нас обоих.
Я захлопываю книгу, на сегодня с меня хватит. Обложка в пастельных тонах, обнимающаяся парочка у маяка на фоне бушующего моря — все это расплывается у меня перед глазами. Я думал, что мне будет очень трудно снова облачиться в костюм Ришара Глена, чтобы понять настрой моей читательницы и отгадать, чего ты хочешь. И вдруг понимаю, что сейчас, как и двадцать три года назад, я раздумываю над развитием романа, который я, кажется, вообще еще не писал.
Я проснулся, разбуженный лучом солнца, с чувством полной гармонии, и мне даже не хотелось открывать глаза. Так я просыпался рядом с тобой по воскресеньям в Кап-Ферра, когда тишину нарушал лишь шум лодочного мотора или звонкий лай собаки в сосновом лесу. Этой ночью ты вернулась в нашу заброшенную постель; послание из «Бразера» воскресило твой голос и наполнило мои сны эпизодами твоего кругосветного путешествия. Я был уверен, что душа твоя здесь, рядом, и ты грезишь о нашем общем прошлом и о том побеге, который ты не успела совершить — воспоминания, неутоленные желания, мечты никуда не исчезают, даже когда сознание рассталось с телом. Мне больше не надо убеждать себя в этом, и так все понятно. Даже кот что-то почуял и впервые после твоего ухода уснул у меня на подушке.
Он уютно урчал на моем плече, я вновь ощущал нежность твоей кожи, твое дыханье на моем животе, твою ладонь на моем члене, и вновь наслаждался сладостными образами, которые рождал аромат твоей постели. Я бы часами оставался в таком полусне, млея от тепла, отдаваясь возбуждению, которое отступало и вновь набегало мягкими волнами, если бы тишина в квартире не показалась бы мне вдруг неуютной, враждебной.
На будильнике девять часов, на автоответчике шесть сообщений. Гадать об их происхождении не приходится: день сдачи номера, и в газете всполошились — обычно я отправлял им факс в восемь. Количество знаков в моей колонке жестко ограничено, осталось только эти знаки написать и отослать. Интересно, что будет, если нынче утром я ничего не отошлю?
Я иду на кухню вместе с Алкивиадом, включаю электрокофеварку, куда по вечерам всегда наливаю воду и засыпаю кофе в фильтр, чтобы избавить себя утром от лишних телодвижений, и вдруг понимаю, что меня так встревожило. В подвешенной на оконном шпингалете клетке лежит кенарь лапками вверх. Кот замер под окном, навострил уши и, тщетно дожидаясь пугливого чириканья, которое всегда встречало его появление в кухне, укоризненно мяучит, повернувшись ко мне. Наверное, это снова я виноват. После стольких лет совместной жизни я поверил в способность кошек улавливать наши мысли и эти же мысли нам внушать, — если это правда, значит, мне еще не раз предстоит почувствовать себя виноватым. Я беру пакет печенья «Шоко-БН», высыпаю содержимое на тарелку и с превеликим почтением совершаю ритуал положения Плачидо во гроб. Мне слишком мало известно о психологии пернатых, чтобы решить, могут ли они лишать себя жизни от горя, но у Доминик с кенарем были особые отношения. Три года она периодически пыталась записать «Сонату для виолончели с канарейкой», сочиненную отцом во время его последнего визита в Париж. Дэвид уверял, что в инструментальной партитуре есть звуковая частота брачного пения канареек, и он уловил ее, когда подруга Плачидо еще была жива. Но их дуэт так и не состоялся. Сколько же яростных ссор у микрофона я наблюдал, когда поднимался в музыкальный салон в мезонине… «Твоя партия!» — кипятилась Доминик, держа смычок над струнами, Плачидо отводил глаза, магнитофон гудел впустую. И она вновь играла последний такт, и опять впустую, птица молчала. Видно, кенарь действительно не понимал, что означает дуэт, он вступал при первых звуках виолончели и замолкал вместе с нею. Выход один — писать на двух дорожках, и вот однажды вечером Доминик спустилась со второго этажа, присела ко мне на колени, прямо на очередной роман Мишеля Деона, и очень серьезно, как делала всегда, когда речь шла о музыке, попросила смастерить шлемофон для ее птички. Я покорно разобрал наушники плеера, уменьшил их до минимума, но маэстро не потерпел скотча на голове и тут же уничтожил наше устройство энергичным трением о клетку.
В конце концов Доминик отказалась от борьбы, заявив, что все-таки жестоко требовать брачной песни от пернатого вдовца. Плачидо так и остался дармоедом, а последнее творение сэра Дэвида Ланберга, переименованное в «Сонату для виолончели без канарейки», прозвучало на домашнем концерте в честь моего сорокалетия.
Что может чувствовать комнатная птица в водовороте чужих страстей? Что убило ее? Старость, твое молчание, мое отчаяние, или, может, то волнение, которое вызвал во мне желтый конверт? Помню, как я хотел умереть, вернувшись из Танжера, серьезно хотел, минут пять, не меньше. И не затем, чтобы встретиться с тобой — если ты существуешь там, в загробном мире, то спешить мне нет необходимости, а сомнения в реальности этого мира и так убивают время, — нет, просто чтобы не жить без тебя, не тянуть резину, раз уж мне все равно плевать на то, что будет дальше. Прежде чем принять нужные таблетки, я как бы для очистки совести решил спросить у тебя совета: поставил клетку с кенарем перед магнитофоном и дал ему послушать первые такты сонаты на кассете с моего дня рождения, а потом нажал на паузу. Он тут же откликнулся и просвистел свой такт. Я запихнул таблетки в пузырек, пузырек бросил в помойку и плюнул на все это дело. А вот сегодня утром я понял, что Плачидо отправился к своей аккомпаниаторше с чувством выполненного долга, увидев, что мне уже лучше.
В нерешительности стою у мусоропровода. Нет, я не могу так с ним поступить. Похороню его в Эсклимоне, в саду рядом с его подругой Монсеррат. Я открываю дверцу морозильника, кладу туда пакет «Шоко-БН», между двумя стейками и бутылкой водки, и сажусь за кухонный стол, чтобы снова взяться за критический разбор романа, который не закончил, и заодно обвинить издателя в кошмарном количестве опечаток на квадратный дециметр. Если мне нечего сказать, я сосредотачиваюсь на ляпсусах. Тут как раз можно ввернуть незабвенную книгу придворной маникюрши, изумительное творение с полным отсутствием стиля, безобразным синтаксисом, очевидными грамматическими ошибками и корявыми фразами. Похвастаться мне нечем, разве только тем, что я успеваю набрать нужное количество знаков и отправить в редакцию за пять минут до сдачи. После чего я наливаю себе еще одну чашку кофе.