— Я не должен был так долго пользоваться чьим-то зрением, — сказал он устало. — Я не должен был так долго пытаться воспроизвести мир таким, каким он был раньше. И еще хуже было пользоваться для этого вами, Лена, потому что мне казалось, что вы видите вещи такими, какими они казались мне раньше.
Я молчала, держа в руках картину, которую он попросил меня найти, и не осмеливалась протянуть ему ее. Повисла тягучая тишина. Наконец я произнесла совсем тихо:
— И что теперь, Кармин? — и я не знала, что хотела спросить: хотел бы он продолжить наше занятие, или немного отдохнуть, или что он думал делать дальше?
— Теперь я прислушиваюсь только к голосу внутри меня, который говорит мне, какой мир на самом деле сейчас, — ответил он.
Я на минуту закрыла глаза. Он больше не сказал ни слова, но я знала, о чем он думал, из какого мрака, из какой ночи происходила его интуиция, его мрачное и безошибочное знание. Он повернул ко мне свое лицо и едва заметно улыбнулся.
— Рисунок, который я сделал для Мелиха в тот день, вы помните, когда он так волновался за вас, — продолжал он. — Зеленая мышка. Он стал самым первым из всех, которые я буду рисовать отныне. Я совсем не хотел рисовать мышь, я просто хотел его развеселить. И случайно не разобрал этикетку. Но случайностей не бывает, вы же знаете.
Я подумала о рисунке, лежащем на полу, об этом белом листке, который я приняла за письмо Мелиха: было ли это все-таки послание, которое предназначалось мне, несмотря ни на что? Кармин вздохнул, и я поняла наконец это чувство облегчения на его лице, эту ясную радость и одновременно ощущение потери, эту безмерную печаль. Он протянул руку за картиной, которую просил найти, но я не двинулась, и, когда его рука, помедлив, вернулась обратно, я прошептала:
— Мелиха здесь больше нет. Адем увез его. И даже не хочет сказать мне куда.
Кармин слегка наклонился и снова протянул руку, на этот раз чтобы погладить меня по щеке. Однако у него не был удивленный вид, и я спросила себя, знал ли он об этом раньше. Прежде чем я успела спросить, он произнес:
— Они заходили, прежде чем уехать. Мелих хотел попрощаться со мной и особенно с Жозефом.
Я посмотрела на собаку, все так же лежащую под окном и устроившую морду на лапах, и та лениво завиляла хвостом.
— Они не сказали вам, куда направляются? — прошептала я.
— Нет, конечно, нет. И вы действительно не знаете, где может быть малыш?
Я так долго не отвечала, что он мягко добавил:
— Он вернется, Лена. Он скоро вернется. Через несколько дней. Так сказал Адем.
— Да, — неуверенно ответила я.
Я протянула ему картину, осторожно прислонив ее к его коленям, но на этот раз он не взял ее — помедлив, он пожал плечами и мягко оттолкнул ее.
— Мы можем остановиться на этом, — сказал он. — Я написал остальные совсем недавно, я еще хорошо их помню. Да, остановимся здесь.
Потом он глубоко вздохнул, сложил ладони вместе и продолжил:
— На кухне есть сумки. Большие тряпочные сумки. Вам наверняка придется ходить много раз…
Я начала запихивать картины в сумку, начав с самых старых, стоявших в коридоре, я не смотрела на них, иначе я бы не смогла все это сделать. Сумки стояли у входа, каждая завязанная на узел, но прежде, чем закончить, я осмелилась спросить:
— Я хочу оставить себе одну картину, Кармин, пожалуйста. Только одну.
Сомнение отразилось на его лице, потом он покачал головой, и я продолжила:
— Есть какая-нибудь из них, которую вы бы хотели оставить у меня?
— Нет, — сказал, натянуто засмеявшись. — Вы можете выбрать какую захотите.
Я посмотрела на полотна, все еще раскиданные по полу, уже зная, какую хочу. Это была та, у пруда, самая первая, с движущейся водой и странным светлым следом на берегу. Но когда я нашла ее среди других оставшихся, то с удивлением обнаружила, что Кармин переделал ее, — теперь белый след напоминал силуэт, у которого даже можно было различить лицо, узкое и бледное, словно тень. Минуту я стояла, онемев, глядя холст и узнавая как никогда черты этого лица.
— Вы хотите узнать, какую я выбрала? — спросила я, наконец.
Он покачал головой. Теперь он улыбался, и я поняла, что он знает. Наверное, он знал, что все так кончится, наверное, эта картина предназначалась мне с того самого момента, когда он снова взял кисть и написал глаза и рот на этом размытом пятне. Его подарком мне была эта ямочка на левой щеке, он всегда чувствовал ее, слегка касаясь моего лица, по ней он догадался, что речь здесь идет о семейном сходстве.
Когда раздался первый хлопок, я выпустила стакан из рук, и он разбился, упав на пол. Это было похоже на звук петарды или выстрел, и мне сразу подумалось об охотниках, которые появлялись осенью в кукурузных полях, но ведь полей уже давно не было. Или тогда, возможно, это мог быть праздник, улица, полная веселящихся, неугомонных детей, и завитки дыма петард, медленно рассеивающиеся в запахе пороха? Когда я наклонилась собрать осколки стекла, раздался второй выстрел. Он доносился с улицы, и я, с битым стеклом в руках, побежала в гостиную. Точно в момент третьего выстрела я увидела, как лопнул шарик — один из тех розовых шариков Мелиха, которые мы привязали к перилам, — и вскрикнула. Я осторожно подошла поближе, спрашивая себя, послужило ли причиной солнце — но оно еще было низко, быть может, игривая птица проткнула клювом шарик. Виднелись обрывки розовой резины, открыв окно, я потянула связку веревочек на себя — шариков осталось только два, а на концах веревочек болтались розовые лоскутки, как увядшие лепестки на конце стебля. Тут раздался тихий свист, и, опустив глаза, я увидела тебя, стоящего на тротуаре.
Ты задрал голову вверх, я видела только твои прищуренные глаза и улыбку, похожую на гримасу из-за солнца. Я обвела взглядом улицу — она была пустынна, но мое сердце колотилось. «Какое безумие, — подумала я, — какое безумие». Настойчивыми и радостными жестами ты звал меня к себе, и я кивнула тебе. Прежде чем спуститься, я выбросила осколки стекла в мусорное ведро. То ли услышав третий выстрел, то ли неожиданно увидев тебя, я сжала руку, и теперь моя ладонь была порезана, тоненькие струйки крови сочились по линиям ладони и прокладывали новые.
Ты ждал меня на тротуаре, стоя на солнце. На тебе был черный саржевый костюм Адема и его фиолетовая рубашка в зеленую полоску, но отвороты распоролись и болтались на твоих запястьях и лодыжках, на голове у тебя была твоя вечная тряпочная шапочка. Этим утром у тебя был вид милого пугала — улыбка открывала сломанный зуб, а шрам в виде полукруга на щеке продолжал эту улыбку еще дальше с одной стороны, это походило на черты, которые всегда рисуют дети, желая изобразить радость, но тот, кто нарисовал тебя, не успел или не захотел дорисовать веселье на другой стороне твоего лица. Когда я подошла к тебе, ты, смеясь от удовольствия, показал мне широкую резинку и пригоршню камушков.