— Послушайте, я что-то улавливаю, чувствую людей, но я не знаю, откуда это берется. Если я сказала, что девушки в картинах… Может быть, эти картины заряжены, вот и все.
— Заряжены?
— Может, эти девушки ему не дали, и он дрочил перед их портретами.
— Мне надо с вами увидеться, мадемуазель. Есть вещи, которых я вам не сказала, и… и я не знаю, кому это сказать.
Дельфина стояла спиной к своему столу и говорила, глядя на картины. Ей, никогда не открывавшей душу, хотелось раз в жизни высказать свои сомнения, поделиться душевной смутой с посторонним человеком, чье мнение ничем ей не грозило. Тронутая этим доверием, дававшим ей явное преимущество, Шарли ответила:
— Да уж, тяжко, как начнешь во все это верить… Чувствуешь себя чертовски одиноко.
— Вы свободны сегодня? Хотите, пообедаем вместе?
Шарли покосилась на слипшиеся в дуршлаге макароны и предложила встретиться в половине второго в «Родольфи», итальянском ресторанчике за Дворцом правосудия.
— А вы хорошо знаете район, — заметила Дельфина.
Шарли повесила трубку, сказала Максиму, чтобы ел спагетти один, и обнаружила, что он сворачивает косяк перед видеомагнитолой «Bose», изъятой им из «Ауди»-кабриолета.
— И нечего при мне смолить! Это ради тебя я пластаюсь, учти! Дама-то эта — следователь, ясно? Так что скажи спасибо!
Он улыбнулся ей, весь из себя отстраненный, углубленный, дзенский, утопая в кресле от «Ягуара X-Туре», сделал затяжку. Шарли пожала плечами и пошла к станции РЕР. [6]
Через десять остановок она оказалась в пиццерии с красным плиточным полом и низким потолком с балками; эта забегаловка служила ей убежищем в перерывах между заседаниями год назад, когда судили Максима — он проходил как сообщник по делу об укрывательстве краденого. Притиснутая к батарее отопления под пармским окороком, Дельфина Керн с убитым видом просматривала меню, точно газету. Она подняла глаза, когда Шарли села напротив.
— Есть новости?
Дельфина покачала головой и взяла с нее слово, что разговор останется между ними.
— Я опасна для вашей карьеры? — улыбнулась Шарли.
— Как вы его ощущаете? Не зная лично, просто… априори.
— Ну, если я ощущаю его через вас… Впечатляет.
Дельфина покраснела, нагнулась к своей сумке-портфелю. Шарли, воспользовавшись этим, составила тарелки, стаканы и приборы на подоконник, чтобы убрать бумажный квадратик, прикрывавший матерчатую скатерть.
— Терпеть не могу слюнявчиков, — сказала она, возвращая приборы на место. — За такие деньги мы имеем право и пятно посадить. У вас есть его фото?
Дельфина достала из портфеля папку, вынула две фотокарточки из уголовного дела, в фас и в профиль, и положила перед Шарли. Потом добавила к ним вырезку из свежей газеты: «Жеф Элиас — побег к себе», где был снимок художника, расписывающего стены своей камеры. Шарли закрыла глаза, сосредоточилась. Тут появился официант с блокнотом. Дельфина жестом попросила его подойти попозже.
— Он вообще откуда, этот парень?
— Не знаю. Писал в какой-то незаконно занятой квартире на Монмартре сюрреалистические пейзажи, которые никого не интересовали — до того дня, когда он взял в натурщицы двух девушек.
— И больше о нем ничего не известно?
— Ничего. На учете в полиции не состоял, документов нет… Местом рождения называет город, в котором сгорели архивы. Говорил, что его вырастили цыгане, а в другой раз — будто какая-то секта; образование получил якобы заочно или путем гипноза… А как-то сказал, что он из Германии и учился рисовать на Берлинской стене — мол, поэтому она и рухнула… Все в таком роде. Он никогда не имел собственности, не платил налоги; даже банковского счета у него не было. Выходит, до того как сдался полиции, этот человек просто не существовал.
От соседнего столика доносился нудный перечень жалоб: какая-то дама вполголоса распекала мужа. Шарли уставилась прямо ей в глаза, чтобы заставить замолчать. Дама отвернулась и продолжала. Не замечая семейной ссоры, как и мухи, бившейся в ее стакане с водой, Дельфина, поглощенная своей внутренней дилеммой, нарушала тайну следствия — рассказывала о первом допросе Жефа Элиаса. Усевшись напротив, он смотрел на нее с оптимизмом, хотя это чувство ее репутация редко внушала подследственным.
— Это хорошо, что вы женщина. Вам, наверно, будет легче поставить себя на их место… Мои жертвы — знаете, они были очень покладисты. Зачарованы собственным изображением. Я здесь, чтобы подтвердить признания, которые подписал, не так ли? Я готов. Подтверждаю. Признаю себя виновным в том, что уничтожил этих двух девушек, когда картины были написаны. Когда я заканчиваю писать яблоко — я его съедаю. А когда заканчиваю портрет женщины — убиваю ее. Не хочу, чтобы она пережила себя такую, какой я ее вижу. Сделайте милость, предъявите мне обвинение и поместите в камеру предварительного заключения, потому что у меня сейчас период творческого подъема, пик креативной фазы, и… лучше запереть меня подальше от людей. Ради них же.
Шарли слушала слова художника — Дельфина цитировала их с точностью, в которой было нечто большее, чем просто хорошая память. Она раздраженно покосилась на даму за соседним столиком, все перечислявшую шипящим голосом свои претензии, и спросила:
— Можно мне взглянуть на линии вашей руки?
Дельфина вздрогнула:
— Зачем?
— Время сэкономим. А то, если я стану задавать вам личные вопросы, вы так зажаты…
Следователь открыла было рот, чтобы возразить, но передумала, согласилась с вердиктом, положив руку на скатерть ладонью вверх.
— Левую.
Дельфина протянула другую ладонь, и Шарли стала внимательно ее рассматривать, что-то бормоча себе под нос, кивая, хмыкая, как будто рука и впрямь рассказывала ей что-то интересное. Дельфина, помявшись, спросила, что она видит.
— Вы много моете посуды. У вас что, машины нет?
— Есть, — смутилась Дельфина, — но у меня хрустальные бокалы. Фамильные, — добавила она, словно оправдываясь.
Шарли провела кончиком ногтя по линии ума — или сердца, она их всегда путала. Руки ничего ей не говорили; это была лишь опора, предлог, чтобы поднять тему и осмыслить возникающие в сознании образы.
— Этот «дар» — откуда он у вас?
— Покупала я в супермаркете овощи, три года назад. И вдруг слышу в голове мужской голос, он сказал мне, что тетку, которая нюхала дыни справа от меня, зовут Мириам и чтобы она, мол, не тревожилась о Себастьене. Я передала. Вот с тех пор…
— Это семейное?
— А я не знаю. Сирота, родители неизвестны. Видно, покойникам я нравлюсь.
— А мои… вы их чувствуете?