Ким слушает меня внимательно, то поторапливая нетерпеливыми «ну!», то пригорюнившись. Когда я заканчиваю рассказ, она берет меня за руку.
— Забудь этот вздор, Джимми. И помалкивай, умоляю тебя: ты рискуешь жизнью.
— Ну и что?
Она отворачивается, стиснув подлокотник кресла. Напряженный профиль, гневно сжатый рот, а грудь вздымает страх… мне становится ее жаль. Я не хочу, чтобы она изводила себя. Я и так измучил ее, прикидываясь равнодушным.
— Что ты мне посоветуешь, Ким?
— Я хочу тебя.
Я вздрагиваю. Она продолжает, и мне кажется, что я ослышался:
— Тебе не нужны мои советы: ты уже все решил. Ты уйдешь в монастырь и будешь жить затворником, пока не сочтешь, что созрел для роли «запасного маяка», но тебя никто не станет слушать, всем чихать на твою Плащаницу, пусть себе сгниет в инертном газе, на земле есть дела поважнее, а ты погибнешь или поломаешь себе жизнь ради горстки бактерий, но раз ты думаешь, что это для блага человечества, — давай действуй, мне нечем тебя удержать.
Она подается ко мне, прижимается, ищет мои губы. У меня не хватает духу отстраниться.
— Иди ко мне, Джимми, — шепчет она, целуя меня, — давай займемся любовью. Теперь все будет по-настоящему, я не стану тебя морочить, притворяться бревном…
— Ты вовсе не была бревном…
— Не ври. Давай устроим твой мальчишник, а потом я оставлю тебя Богу. Я хочу быть у тебя последней, хочу, чтобы ты узнал меня такой, какая я есть… Ласкай меня, возьми меня, простись с моим телом, с женским телом… Идем же.
Ким расстегивает мой ремень безопасности, подбородком указывает на туалеты.
— Иди, — говорю я. — Иди, Ким, я останусь здесь. Мы сделаем это на расстоянии.
Она вскидывает на меня глаза, закусив губу, кивает. Когда над дверью передо мной загорается красная лампочка, я закрываю глаза, крепко сцепляю руки и настраиваюсь на ее тело — точно так же я пытался подключиться к сбитому прохожему в Гарлеме, который только притворялся мертвым, к слепому у синагоги, к клену в Центральном парке, к овчарке из ФБР, к Ирвину Гласснеру и к маленькой Тьен. И я занимаюсь любовью со всем сущим, с крохой, которая очнулась, пошла и умерла, с мигренью Ирвина Гласснера, чтобы прошла боль, с женщиной моей жизни, чтобы она была счастлива с другим, со старым стручком в инвалидном кресле, благословляющим меня служить маяком роду человеческому, которому наплевать на все маяки… Это странная любовь в небесах, неподвижная, тщетная, но я знаю, что там, за дверью Ким содрогается в моем ритме и кончит одновременно со мной. Я молюсь за нее, чтобы провал моей миссии не доставил ей неприятностей и чтобы она легко, без боли забыла меня. И я вверяю душу ее Всевышнему, исходя ничтожной лужицей семени, которое все равно никогда не породит живого существа.
У транспортера с багажом к Джимми подошли трое полицейских и попросили пройти с ними. Он вопросительно взглянул на агента Уоттфилд, та опустила веки, подтверждая: они не смогли даже проститься.
Закинув на плечо дорожную сумку, Джимми в окружении полицейских прошел мимо стойки, где доктор Энтридж ругался с представителями авиакомпании: его чемодан потеряли. Наставник стоял с закрытыми глазами — делал дыхательную гимнастику, компенсируя разницу во времени. Джимми поймал взгляд пресс-атташе, но увидел в нем лишь досаду и разочарование. Епископ Гивенс отвернулся.
Попетляв по коридорам и пройдя через несколько металлоискателей, которые звенели, но никто не обращал на это внимания, Джимми оказался в маленьком холле, где эскорт сдал его с рук на руки девушке в форме. Она отвела его в уютный салон, предложила прохладительный напиток, кресло и газеты на разных языках, а сама вернулась за барную стойку. Джимми смотрел, как она режет лимон на дольки, и вдруг увидел Ирвина Гласснера. В наброшенном на плечи пальто, запыхавшийся, взлохмаченный советник шел по ковровой дорожке, катя за собой чемоданчик на колесах. Он заметил Джимми, метнулся в его сторону и уже в следующее мгновение крепко обнял его, потом отстранил, всмотрелся, не разжимая рук. Лицо его было мокрым от пота, зрачки расширены.
— Я, наверное, сделал самую большую в жизни глупость, Джимми, но я не мог иначе. У меня ничего нет.
Косясь на ногти ученого, впившиеся в его куртку, Джимми поздоровался и спросил, о чем он. Ирвин отпустил его и постучал себя по лбу:
— Все прошло! Испарилось начисто!
— Ваши мигрени? Вот и хорошо. Вам рассказали про Ватикан?
— Это не мигрени, это была глиобластома. Злокачественная опухоль мозга. Я прошел сканирование сегодня утром перед операцией — она исчезла! Слышите? Вы спасли меня. Спасли!
Джимми покачал головой и мягко напомнил ему о гипофизе и молекулах-гонцах: он сам себя спас.
— Неважно, как это делается, Джимми! Процесс пошел, потому что я поверил в вас. И ведь сработало! Как и с Доновеем, с Сандерсеном, с девочкой из Лурда…
— С Сандерсеном?
— Да, от вас скрывали, епископ боялся, что вы загордитесь, говорил, что еще рано, но ваши молитвы одолели его рак легкого — я тому свидетель! Сработало, Джимми, и сработает еще для миллионов людей, которые будут черпать в вас силу и исцелятся!
— Никто никогда не узнает, кто я, Ирвин.
— Идемте.
Гласснер увлек его к стеклянным дверям, выходившим прямо на летное поле, где только что приземлился и катил в их направлении маленький серо-синий реактивный самолет, видимо, частный.
Девушка в форме стюардессы пригласила их в автобус, который подъехал к самому самолету. Из люка спустили трап и показалась молодая женщина, одетая в строгий костюм под цвет фюзеляжа.
— Это что, Программа защиты свидетелей? — спросил Джимми.
— Да не собирались они вас защищать. В лучшем случае — спрятать. Я этого допустить не могу. Теперь, когда я стал живым доказательством… Мир должен знать. Никто не имеет права лишить его вас.
Подхватив чемодан, он вышел из автобуса; его эйфория сменилась холодной решимостью. Джимми пошел за ним и поднялся следом в маленький самолет. Ему было безразлично, в чьи руки он переходит. Он всегда верил Ирвину, а теперь еще и чувствовал себя ответственным за его нечаянное исцеление. Боялся он только одного — что и это исцеление окажется роковым. Все остальное было не более чем интендантством. Он знал, что никому и ничему не даст больше завладеть собой.
Когда в салоне, где звучала духовная музыка, с обитого белой кожей кресла поднялся и шагнул ему навстречу хозяин самолета, Джимми почти не удивился. Как только правительство умыло руки, частный сектор оказался тут как тут.
— Познакомьтесь, пастор Джонатан Ханли.
Загорелый, подтянутый, атлетически сложенный пастор выглядел ненамного старше, чем на экране. Прижав руку к сердцу и положив другую на плечо Джимми, он замер в этой рыцарской позе, не то присягая на верность, не то ожидая присяги.