Мой настоящий отец | Страница: 31

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В этом смысле его отношения с сыном Ага Хана приводили тебя в восторг. Анри и Али Хан больше всего на свете любили живопись и американские автомобили. Они заключили следующий договор: в январе принц покупает новый лимузин, ездит на нем полгода и передает Анри в обмен на три или четыре картины, в зависимости от объема двигателя. Вообще-то Анри терпеть не мог огромные машины нуворишей, но не подавал вида, чтобы сбывать Али каждой весной в обмен на «кадиллак», «бьюик» или «линкольн» картины молодых художников: пройдя через коллекцию принца, они резко поднимались в цене.

Мой крестный видел в американских тачках один-единственный плюс: большой багажник. Раз в год он ездил в Нормандию к Вламинкам, загрузив в машину с десяток пармских окороков, а назад вез не меньше сорока картин. Ты тоже обожал Вламинка и доставал для него ветчину.

Хоть ты и жил на другом конце Франции, но обожал слушать рассказы о долгих застольях в Рюей-ла-Гадельер. Рыжеволосый фламандский исполин и две его дочери-великанши напоминали тебе о твоих корнях, пробуждали зависть и тоску по этим колоритнейшим персонажам, которым на обед подавали беарнский суп с капустой и гусиным мясом, а потом говядину с овощами, а потом кофе и рюмочку коньяка, а потом бывший велогонщик брал скрипку и аккомпанировал игравшим на тубах наследницам — они считали, что именно этот инструмент идеально соответствует их габаритам.

Наконец наступал момент, когда Морис де Вламинк откладывал смычок, отталкивал стул, откидывал со лба огненную прядь и обрывал веселье словами:

— Ну что, Гафье, не хочешь взглянуть на мою мазню?

Анри с трудом скрывал облегчение: чревоугодием он не отличался, в еде знал чувство меры и симулировал пантагрюэлевский аппетит только ради хозяина. Стараясь твердо держаться на ногах, он следовал за Морисом в мастерскую, забитую мощными, яркими работами.

— Ну что, Гафье, которую хочешь?

— Все.

— Нет, папа, ты не имеешь права! — кричали Эдвига и Годелива, повиснув на отце. — Не продавай их, мы не хотим!

— Иди поиграй, — шептал Анри Вламинку, протягивая ему ключи от «кадиллака», «бьюика» или «линкольна».

Радуясь, как ребенок, фовист садился за руль американской машины и принимался за любимую игру: поднимал капот, опускал стекла, включал проигрыватель и едва удерживался от искушения снять приборную доску, ведь в послевоенной Франции никто и мечтать не мог о таком электрическом чуде. Все это время Анри проявлял чудеса дипломатии, чтобы стражницы храма искусства согласились расстаться с отцовскими полотнами.

— Да не нужны нам деньги, в этой дыре их и потратить-то не на что!

— Не волнуйтесь, — уговаривал он, выкладывая из портфеля пачки купюр, — моя цена гораздо выше рыночной, и даже если картины подорожают, вы всегда сможете выкупить их обратно.

— Плевать мы хотели на ваши цены!

— Но, если вы хотите, чтобы отец продолжал писать, нужно освободить ему место в мастерской.

Вот этот аргумент обычно в конце концов срабатывал. Анри запивал сент-эмильон кофе и отправлялся в обратный путь на сильно потрепанной живописцем машине: капот не закрывался, стекла не поднимались, пластинка не желала вылезать из проигрывателя.

По дороге домой крестный забирал на Монмартре Мориса Утрилло. Не такой «прожорливый», как «кадиллак», «бьюик» или «линкольн», он все же выпивал три литра каждые сто километров: на всех заправках в машину загружали ящик с бутылками.

Я держу на письменном столе фотографию, которая раскрывает секреты искусства лучше любой монографии. Анри стоит вполоборота в номере отеля «Плаза Ницца» и подает кисти Утрилло, который, не выпуская изо рта сигареты, пишет фасад этой самой гостиницы.

* * *

Живопись была не только вашей общей страстью, но и яблоком раздора. По воскресеньям ты писал акварели, на которые Анри даже смотреть не желал, ты в отместку не купил у него ни одной картины.

— Ну что ты за упрямец! — сердился Анри. — Я ведь знаю, многие полотна тебе нравятся.

— Пусть лучше висят у тебя, будет лишний повод заехать, — отговаривался ты и добавлял, как бы между прочим: — Представляешь, Рюден подарил Дидье первое издание Жионо!

Именно твой бывший шурин Жан-Пьер Рюден познакомил тебя с Анри в своем книжном магазине на авеню Феликса Фора. Ко дню первого причастия я получил в подарок авторскую литографию Рауля Дюфи, сто шестнадцатую из ста пятидесяти, с изображением букета анемонов и посвящением Пегги Гафье.

В порыве щедрости Анри и тебе подарил одно очень ценное полотно фламандской школы, ведь ты выиграл для него немало процессов, а денег не брал. Эта картина до сих пор волнует меня, хотя что там особенного — петух и две курицы прячутся с цыплятами от грозы в чаще леса. Но холст потемнел от времени, пыли, копоти, осевшей на него, и от этого кажется еще загадочней. А в центре композиции еще и мы с отцом оставили неизгладимый след.

Одним весенним утром 1968 года я не пошел в школу из-за всем известных событий и задумал поставить в столовой эксперимент: может ли мой пистолет «Эврика» стрелять обычным цветным карандашом вместо надоевшей стрелки с присоской на конце. Случилось непоправимое. Выстрел, роковое «бенц!», и остро отточенный грифель карандаша вонзился в центр фламандского полотна. Я аккуратненько вытащил орудие преступления и в полной растерянности стал ждать твоего возвращения. Мне всегда было легче покаяться в своих преступлениях тебе, и ты приходил мне на помощь — только бы не заметила мама. Но то, что я натворил сегодня, было нечто из ряда вон выходящее.

— Вот черт… — присвистнул ты.

— Это просто цветной карандаш, — промямлил я, намекая, что все могло быть гораздо хуже, окажись на месте карандаша ручка с чернилами.

— И, как назло, Анри придет сегодня ужинать. Ладно, отвлеки маму, я что-нибудь придумаю.

Переложив ответственность на тебя, я отправился помогать маме на кухне. Ты долго что-то искал в ванной, потом в моей комнате. Вернувшись в столовую, чтобы накрыть на стол, я испытал самый настоящий шок. Сморщив нос и слегка высунув от усердия язык, ты легкими точными мазками наносил ярко-зеленую краску на кусочек пластыря, налепленный поверх дырочки.

— Он ничего не заметит, — уверенно заявил ты, возвращая мне тюбик гуаши: вид у тебя был ужасно гордый — как у нашкодившего хулигана.

На всякий случай я поставил прибор крестного так, чтобы он сидел спиной к картине. Анри вошел, взглянул и слегка повел бровью — вот и вся реакция.

Впоследствии я не раз слышал, как на приемах в саду в «Аллегрии» он представлял тебя друзьям-художникам:

— Мой друг Рене, великий реставратор из мастерских Лувра.

— К вашим услугам, — кланялся ты, пожимая руки.

* * *

Анри торговал искусством, поэтому в восемь лет я признался ему в намерении стать писателем. Я считал твое самоубийство неизбежным и хотел подготовить его к роли крестного. Мы ехали в его «роллс-ройсе» — с виду обычный «пежо 403», но посвященные знали, что начинен он деталями от «силвер шэдоу», а салон — от роскошного «ванден-пласса». Анри внимательно посмотрел на мое отражение в зеркале, подумал, пока горел красный свет, и наконец произнес своим низким глубоким голосом: