Пала ночь. Нефтяные огнища, уже невидимые, только угадываемые над воронками по мерцающим шапкам света, угомонялись, готовясь ко сну. От них уже не было проку. Дымы растворились во тьме, убив на севере небосвода все звезды, лишь Кассиопея не хотела тонуть и время от времени выныривала из мрака.
Ах, если бы русские все же ушли!..
Майор Ортнер поднялся со светом, прошел в траншею, стоял и ждал. Это было совсем не трудно. В нем не осталось надежды, он не верил в чудо, но и не ждать не мог. Хотел убедиться. Если бы холм был от него на востоке, он получил бы ответ минут на пятнадцать-двадцать раньше, но холм был на севере. Пришлось набраться терпения.
С закрытыми глазами ждать было легче.
Он открывал глаза, взглядывал на холм, опять закрывал, чтобы открыть спустя какое-то время. И опять закрыть. Жили только глаза, а мысли и душа покинули его. Очень удобно.
Наконец настал момент, когда серое небо посветлело настолько, что отделилось от серого холма. Вот стали проявляться воронки. Тела убитых солдат. Языки выгоревшей земли. Бетонные изломы дота. Но все это было только информацией, оттенками серого. Чтобы оно материализовалось — недоставало малости, кванта энергии. Ну давай, давай!..
Он знал, что придется (опять!) дождаться солнца. И вот это случилось. Небо за холмом вдруг обрело голубизну, еще чуть-чуть — белым с черным, словно покрытый зебровой шкурой, ярко вырезался дот; и на нем… И небо, и дот налились таким светом, что тонкий штрих флагштока был почти неразличим, но он был, был, и обгорелая, изодранная тряпица на нем была. От нее за эти дни осталось так мало, да и висела она, не наполняемая ветром, совсем никакая, но от этого она не перестала быть знаком, не перестала быть флагом…
Подошел капитан.
— Распорядитесь, чтобы батарея начала работать, — сказал майор Ортнер. — Одиночными.
— А как же быть с атакой?
Голос капитана сегодня был другой. Не тот, что вчера. Голос словно отделился от капитана, был сам по себе. Это был голос не тела, а души. Причем голос души, привыкшей молчать, поэтому каждое слово давалось ей с трудом, отчего она уже не управлялась с задачей скрывать истинный смысл слов.
— Что вы имеете в виду?
— У нас уцелел лишь один лейтенант…
Боится. Боится, что придется самому идти в атаку. Конечно, он к этому не готов. Не для этого шел в армию. Должно быть, его интересовала только карьера: после военного училища сумел попасть в какую-нибудь академию, выслуживался, всеми силами старался оказаться в штабе, — в любом штабе, пусть даже рядом с окопами, лишь бы по должности ему не пришлось вместе с солдатами выбираться на бруствер. Я его понимаю. Ведь я тоже в армии только для того, чтобы не быть ею перемолотым. Не переживай, не пошлю я тебя под пулеметы…
— Как же так получилось?
— Вчера после полудня с пополнением прибыли двое, но они оба там. — Капитан кивнул головой в сторону дота; для него — необычное движение.
— Ничего, — сказал майор Ортнер, — один лейтенант — тоже фигура. К тому же — мы ведь не собираемся атаковать прямо сейчас. Пусть пока поработают гаубицы.
Пока позавтракаю, выпью кофе, думал он; глядишь — что-нибудь да произойдет. Или свежая мысль посетит. Пусть не очень оригинальная, но свежая; мысль, для созревания которой нужно было пережить все, что перепахало мою душу за последние двое суток…
Завтрак ему скомкали. Едва приступил к яичнице с беконом, который Харти вымочил в красном вине, прибежал вестовой: господин генерал вызывают по связи. Известно: яичница имеет вкус и легкость только в первозданном виде, да и бекон, подсохнув, потеряет свою прелесть… Чертов капитан, думал майор Ортнер (впрочем — без злобы), идя к телефонистам, даже в такую рань демонстрирует начальству свое рвение…
Господин генерал начали вроде бы спокойно, но слова не произносили, а выжимали из себя — старались быть сдержанным. Когда атакуете?.. Однако невозмутимый ответ майора Ортнера — нужно подготовиться, подумать, да у меня и уцелел-то всего один лейтенант, — взорвал панцирь, под которым копилось и кипело. Господин генерал заорали. Им уже звонили из ставки. Там уже терпение лопнуло. Войска наступают, не имея в запасе даже дневной нормы горючего и снарядов, не имея резервов. Вы что же, майор, полагаете, что нам с вами сойдет с рук срыв наступления? Майор Ортнер попытался напомнить, что это форс-мажор, что тяжелые бомбы решат все в минуту, что и так потери непомерны, но голос в трубке требовал: атакуйте немедленно! всем батальоном!.. — Но у меня только один лейтенант… — У вас лучшие в мире унтер-офицеры!..
Черт побери этого капитана…
— Где лейтенант?
— По-моему, у него что-то с ногой, — сказал капитан. — Собирался к фельдшеру. Прикажете вызвать?
— Не надо, — сказал майор Ортнер. — Схожу сам. А вы пока распорядитесь… — Он представил, что скоро станет таким же, как они, потому что уже думать начинает так же, как они. И что же тогда останется от тебя, майор?.. Вопрос был риторический, ответ подразумевался, а может — его не знал никто; как говорится — жизнь покажет. Ну и ладно, сказал себе майор Ортнер, ну и ладно… — Вот что: распорядитесь-ка, чтобы солдатам выдали все пойло, какое мы имеем.
— Так ведь они же напьются в дым…
— Это в траншее. А как только пойдут на пулеметы — вмиг протрезвеют. Но кураж останется. И на кураже — быть может — они наконец доберутся до пулеметчиков.
Теперь — разыскать лейтенанта.
Конечно, проще было бы послать за ним, и он явился бы незамедлительно, однако вот какая штука: мы ведь не всегда поступаем по уму, так, как проще; иногда нас ведет — и мы идем за ним — чувство. Вот и теперь у майора Ортнера было чувство… нет — предчувствие чего-то, что созревало (в нем? или во вне?), наливалось светом, обретая прозрачность, как желтый виноград на солнце, и вот-вот должно было свершиться. Когда у тебя в строю остался последний лейтенант… Только не подумайте, что это чувство вины; на войне — какая еще вина? обыщитесь — не найдете… Но если у тебя остался последний лейтенант… это когда их много — их можно не замечать (не думать о каждом из них, или, простите за цинизм, который, увы, всегда правда, — не видеть за каждым из них человека), — а когда лейтенант не просто один, а именно последний… и у него — от всей его жизни — остались какие-нибудь последние полчаса… Военное поприще отбирает людей особого склада. Жестких. Циничных (сам вижу, что повтор; но он — для усиления, чтобы лучше запомнилось). «Батяня-комбат» звучит душевно и ласкает слух, однако смысл-то в этих словах простой: этот парень не сволочь. И только. Но если этот душевный человек еще и профи, он пошлет — не колеблясь — на заведомую гибель — столько человек, сколько потребуется для дела. И при этом его совесть будет молчать, и душа не будет болеть, потому что — как профи — он не может себе этого позволить. Потому что — позволь он себе сейчас слабину — он потеряет твердость, и сомнение поселится в его сердце. А на это он не имеет права, потому что у него за спиной — за его спиной! — родина…