Он очнулся на полу, полулежа, привалившись к пирамиде. В темени и в ушах была боль. Но теменная боль была наружной. Майор Ортнер сел, потрогал темя; под волосами, наискосок, был здоровенный рубец; но крови не было, только сукровица. Обернулся. На ребре стойки был влажный след. Вот ведь — опять не подумал, какой силы будет удар звуковой волны — да при таком калибре! — в замкнутом помещении. Вопрос: как же они стреляли, — еще только оформлялся в сознании, а он уже знал — как. Глянул на стену возле пушки; над оставшимися двумя снарядами висели наушники.
Фуражка валялась в углу каземата.
Майор Ортнер прошел к ней, отряхивая на ходу бриджи, отряхнул фуражку, потер ее рукавом, примерил. Ordnung: фуражка закрывала ссадину целиком, причем околышем нигде ее не касалась.
И сколько же я провалялся без сознания?
Судя по едва заметному дымку, который все еще курился из ствола, — совсем немного. Может — всего несколько секунд, а может — и того короче. Отключился — и вот уже опять здесь. Во всяком случае, никакие видения, которые могли бы его посетить за время отключки (а у подсознания совсем иной отсчет времени, ему много не надо), не припоминались.
Он выглянул из амбразуры.
На шоссе все замерло. Все смотрели в сторону дота. И несколько солдат из его полувзвода, размахивая в ритм бега влево-вправо винтовками, уже бежали на выручку вверх по склону.
Ива была на месте; ничего ей не сделалось. И воронку не видать. Это понятно: на таком расстоянии…
Майор Ортнер направился к выходу, и уже у двери вспомнил, что не сделал важную вещь. Вернулся к пушке, открыл затвор (звон гильзы и рокоток, с каким она покатилась по железному полу, ему понравились) и заглянул в ствол. Возможно, остатки дыма мешали что-либо разглядеть (впечатление было такое, словно смотришь в перевернутый бинокль), но ничего толком он не увидел. Впрочем — вот горный кряж за рекой. Опустим ниже… Вижу! — это полоска реки. Теперь опустить еще самую малость… Но иву не разглядел: пойма, и без того далекая, была уже в тени.
Выйдя из дота, он помахал своим солдатам рукой. Они остановились, но вниз не пошли: мало ли что, может, их командир сейчас находится под прицелом. Майор Ортнер не стал настаивать, направился к ним — и тут заметил в стороне кучку вещей. Подошел. Пять пар немецких солдатских сапог, старая драгунская куртка и ремень. Майор Ортнер постоял над ними. Не думал (тут не о чем было думать), но прислушался к себе. Понял, чего хочет, и взял куртку. Спустившись к шоссе, отдал ее Тимофею.
— Носи. Она тебе к лицу.
Тимофей кивнул и надел куртку.
И в этот момент майор Ортнер вдруг подумал: а ведь эти несколько дней могут оказаться самым важным в моей жизни. Вершиной моей жизни. Мерой всего, что мне еще только предстоит. Даст Бог — будет семья, дети, любовь; и что-то смогу создать; но все равно я буду знать, что уже еду с ярмарки, и уже никогда не повторится накал, в котором я прожил эти дни…
— Будь моя воля, — сказал он, — я бы отпустил вас. Но не я распоряжаюсь вашей судьбой.
Отдал честь, сел в свою машину и уехал.
Охрана посадила их на землю. Они не глядели друг на друга и не разговаривали. С тех пор, как с них сняли сапоги, не сказали друг другу ни слова. Уже смеркалось, когда из-за соседнего холма появился громоздкий тупорылый автофургон с брезентовым верхом. Остановился рядом с бронетранспортером. Из него вышел лейтенант, переговорил с командиром охраны, и велел красноармейцам забираться в кузов. «Так нельзя, — сказал командир охраны, — их надо связать…» — «Это еще зачем?» — удивился лейтенант и взглянул на красноармейцев; их вид не вызвал у него опасения. — «Приказ майора Ортнера…» — «Но там четверо моих парней!» — «Я должен быть уверен, что приказ выполнен…» Лейтенант распорядился. Красноармейцы забирались в кузов по одному, там им вязали руки за спиной и укладывали на пол. Места было не много: на две трети кузов был заставлен ящиками, сбитыми из еще сырых еловых досок; свободную треть так же плотно наполнял густой аромат живицы. Подняли задний борт; опустили брезентовый полог, оставив небольшой треугольный просвет для воздуха; под дощатым занозистым полом взревел мотор…
Двинулись неторопливо; мотор то и дело менял густоту и высоту тона: водитель маневрировал между остовами сгоревшей техники. Потом пол закачался и под колесами характерно загудели пустоты; не много же им понадобилось времени, чтобы навести капитальный понтонный мост! Потом в кузове стало сумеречно: въехали в ущелье. И сразу автофургон прибавил скорости. Слева, совсем рядом, слышались другие моторы, они работали на низких передачах; кузов стал наполняться их чадом; но на запад дорога была практически свободна, и скорость высасывала чад.
Потом настала ночь.
Правда, в кузове мрака не было. Встречные машины шли с полными фарами, и хотя светили мимо, их отсвет наполнял кузов едва уловимым (как будто он выделялся изнутри, из самих молекул воздуха) сиянием. В треугольном просвете были видны черно-белые, подступающие вплотную к реке и дороге склоны.
Потом пошел дождь, первый их дождь с начала войны. Невидимый, он стучал по брезенту, и только иногда на повороте, вырванные из мрака фарами, возникали белые струи падающей воды.
Из-за небольших заторов автофургон несколько раз останавливался. Во время одной такой остановки Чапа сказал, что ему нужно отлить. Он это сказал охранникам, но поскольку по-немецки не знал ни слова, получилось, что он говорит в пространство, безадресно. Естественно — никто на это не среагировал. Тогда Чапа легонько толкнул босой ногой сапог охранника и повторил свое заявление. Немец пнул его, но без злобы, и сказал: «Лежи спокойно…» — «Господин солдат, он просит разрешения отлить», — подал голос Залогин. — «Скажи ему: пусть терпит», — отозвался немец. — «Но он уже не может терпеть…» — «Пусть ссыт под себя…» — «Господин солдат, но ведь мы тоже солдаты, — особым голосом произнес Залогин. — Такие же, как и вы. И лично вам мы ничего плохого не сделали. Вы обходились с нами очень благородно и произвели на нас впечатление достойных людей… Ведь мой товарищ никуда не денется, помочится через борт…» — «Ты жид?» — спросил его солдат. — «Нет. Но долго жил рядом с ними…» — «Понятно…» Было видно, что немец созрел, но тянет просто потому, что не хочет шевелиться, преодолевать инерцию бездействия. — «Скажи ему — пусть расстегнет у Чапы ширинку. И поддержит его член — пока Чапа будет ссать…» — Разумеется — это Ромка, кто же еще. «Если сейчас не заткнешься — я тебя убью», — сказал ему Тимофей. «Пусть он поднимется и повернется ко мне спиной, — сказал охранник. — Я развяжу его руки…» На ощупь это получилось у него не сразу, он пару раз чертыхнулся, а когда все же совладал с узлом — первым делом передернул затвор. Чапа постоял в просвете, подышал дождем; когда мотор под их ногами рыкнул, давая понять, что сейчас повлечет машину дальше, Чапа возвратился к охраннику, повернулся к нему спиной. Улегся не на прежнее место, а рядом с Тимофеем, и шепнул ему на ухо: «Бритва у меня в руке…»
Во время очередной остановки они услышали громкий разговор; не внутри кабины — вроде бы кто-то говорил, стоя на подножке. «Патруль», — тихо сказал Залогин. Затем над задним бортом появились две головы: давешнего лейтенанта и жандарма в дождевике поверх каски и мундира. Жандарм посветил фонарем; тусклый свет (батарея уже садилась) пробежал по лицам четверых охранников (бодрствовал только один), задержался на пару секунд на ящиках — и погас. «Мне очень жаль, господин лейтенант, — обернулся жандарм, — но подорожная оформлена не надлежащим образом. Вам придется проехать со мной на КП. Это рядом…»