— Каждая война заканчивается, пан ротмистр.
— А ты думал, что будет после нее?..
Ротмистр был без малого раза в два старше Тимофея. Это было видно сразу, но только сейчас Тимофей осознал дистанцию между ними.
— После войны, пан сержант… после войны, на которой нельзя поручиться, что ты переживешь даже этот день… после войны лет пять, а то и все десять эти картины будут никому не интересны. И когда еще они наберут свою цену!.. И что же — мне посвятить свою жизнь сохранению этого сокровища, в надежде, что когда-нибудь, быть может, мне удастся воспользоваться им?.. Интересный сюжет.
В конюшне стояли три лошади. Не верховые, с потертостями от упряжи, но крепкие — иначе в горах не проживешь. В сарае — добротная телега на резиновом ходу, и рессорная двуколка — тоже на шинах. А где же хозяева?.. Тимофей уже не удивился, что так поздно о них подумал, однако спрашивать не стал. Мало ли что. Равновесие производило впечатление устойчивого, но испытывать, так ли это… без нужды… Как говаривал Ван Ваныч? — любопытство когда-то погубит этот мир. «Я забираю лошадок, пан ротмистр, — сказал Тимофей. — И пулемет. Тебе он сейчас не понадобится, а будет нужда — разживешься…» — «Погляди на своих ребят, пан сержант. Им бы денек отдохнуть, отоспаться…» — «Ничего; они у меня двужильные…»
Он и сам был не прочь задержаться; и даже не на день, а дольше. Место прекрасное; что не менее важно — глухое (это определение за последние полчаса всплыло в нем уже второй раз; значит — что-то подсказывает: здесь безопасно). Крыша над головой. С едой — никаких проблем, а это для солдата… конечно, для солдата первое дело — сон, но уж вторую позицию еда никому не уступит. Сон, еда и покой. Сон, еда и покой! — триада (опять словечко Ван Ваныча; для него триада была синонимом устойчивости и живучести) солдатского счастья. Счастья, которое — как и всякое счастье — осознаешь только задним числом (опять Ван Ваныч). Когда еще сюда кто-нибудь заглянет!.. Ведь вот: вроде бы все в порядке; пронесло, пролетело, как фанера над Парижем (а это уже Рома), — а не отпускает. Вчерашнее потрясение; ночь, которая высосала их досуха; да и схватка — пусть она длилась всего несколько минут, — все это никуда не делось, оно и сейчас было в нем, было вбито в Тимофея так тесно, что если рассчитывать на покой… да нет — покой! куда ему! — покою понадобились бы не дни, а недели, даже месяцы, чтобы расслабить души настолько, что эти клинья выпали бы сами. Да и ротмистр… Ротмистр ему нравился. Трудно сказать — чем, да Тимофей и не размышлял об этом; нравился — и все. Только поэтому и подарил ему жизнь. И об этом не жалел. Но, служа на западной границе, по сути — во вчерашней Польше, он столько наслушался о коварстве поляков, да и сам не раз напарывался на это коварство… Пусть все остается — как есть, таким — как есть. Пусть ротмистр остается в моей памяти, думал Тимофей, достойным человеком. Не хочу его искушать… Опять же: клин выбивается клином. Движение по горам — это совсем не то, что движение по дороге. Иное качество. Двигаясь по горам — не помечтаешь и не полюбуешься на красоты природы, разве что — мельком, пока силы есть. Движение по горам, когда каждый шаг — сосредоточенность и работа, — перемелет любые камни в душе. Как сказал бы пан ротмистр: в пыль…
Одну лошадь навьючили едой, вторую — пулеметом и патронами; третей выпало идти налегке, — не считать же грузом свернутые попоны (чтобы было на чем спать). На эту лошадку был и особый вид: если кто устанет или повредится в пути — извольте прокатиться.
В тылу дома (теперь уже пожарища) была пешеходная тропа. Ее генеральное направление не устраивало Тимофея, но ротмистр обнадежил: «Там через несколько сотен метров есть развилка…» — «Проводишь?» — «Отчего же…» Ротмистр пошел без оружия, и хотя всю дорогу молчал, его молчание было легким и шел он легко. Вот, думал Тимофей, я его опасался — а он доверился мне. Конечно, в душу не заглянешь… и что он сейчас на самом деле думает… Нет, я не жалею, что предложил проводить нас… но это мне урок. Надо верить чувству. Не глазам, не словам, не уму — чувству. Этот урок я точно не забуду… но зато как приятно знать, что тебе не выстрелят в спину!
Где-то через час Саня Медведев захромал: английские десантные ботинки с высокой шнуровкой, на которые он польстился, оказались не по ноге. Он сразу это знал. Еще когда примерил, когда прошелся в них для пробы. Сразу знал: никакие портянки не спасут. Но эта изумительная желтая кожа! эта изысканная форма!.. Ничего подобного в своей жизни Саня не видел, и даже не предполагал, что вот такое бывает. Эти ботинки он приметил сразу, и уже не глядел на обувку остальных убитых поляков. А следовало…
Губить ноги в походе — последнее дело. Саня сел на землю, расшнуровал и стянул ботинки. Какое облегчение! Аккуратно поставленные, ботинки терпеливо ждали своей судьбы. Саня смотрел на них бездумно — для удовольствия; почему-то вспомнил басню о лисе и винограде. Подошел Чапа, сел напротив. Сказал: «А я одразу побачив, що ты далеко в них не пройдеш…» — «Как ты думаешь, — сказал Саня, — их можно наладить?» — «Конешно… Но дело непростое…» — «Чем же непростое?» — «Бо треба так их роздать, щоб не загубить красу…»
На привале они пошли драть лыко. Как выяснилось, оба предпочитали иву, но на такой высоте ива не растет. С липой тоже было проблематично, а вот насчет осины сомнений не было. Они сориентировались по ландшафту, где должен быть смешанный лес, и через час вернулись на стоянку с материалом на две пары лаптей. Вторую пару плести не собирались; лыко взяли с запасом, чтобы потом — если будет нужда — не искать.
Это был отличный повод, чтобы задержаться на привале. Саня и Чапа плели — каждый по лаптю — не торопясь. Ведь что в лапте самое важное? — качество! Потом и они поспали. Земля совсем подсохла; когда они двинулись дальше, ветерок уже напоминал, что скоро завечереет.
Они не спешили. Ни в этот день, ни в следующий, ни в остальные. Дни-близнецы поднимались им навстречу, тропки были так похожи одна на другую, и горы так похожи, что иногда закрадывалось сомнение: а не угодили ли они в чертово коло? Но малословные селяне в хуторах подтверждали их направление. Враждебности красноармейцы не встретили ни разу, хотя настороженности никто не скрывал: все-таки пять вооруженных мужиков…
Долину они узнали не сразу.
После стольких дней теснины гор и лесов неожиданный простор словно разбудил их. Глазам вернулось зрение. Долина лежала далеко внизу, на юго-западе. Подкова реки; два холма, прочерченные по одному лекалу, вызывавшие ассоциацию с женской грудью; шоссе… Если бы не шоссе, может быть, они прошли бы мимо, но шоссе в этих местах было только одно.
— Вон на том холме наш дот, — сказал Тимофей.
Кряж обрывался круто. Столько раз они видели его с вершины холма, видели — не замечая, без интереса, потому что он был всего лишь частью пейзажа, причем частью необязательной, не имеющей отношения к их делу. Он и теперь не стал им ближе.
Тропа тянулась вдоль обрыва. Где она решится скользнуть вниз, и решится ли — было неясно; поэтому, увидав мало-мальски пологую осыпь, Тимофей свернул на нее. Лошади восприняли это почти без протеста. Они похрапывали и с опаской поглядывали вниз, но ноги ставили уверенно, именно там, где под рыхлым слоем обнаруживалась опора. Застрявшие на осыпи кусты и молодые деревца выглядели вполне живыми, и это обнадеживало, что, потревоженный помехой, склон все же не запротестует обвалом.