— В аджна чакру?
— Так точно, мой фюрер.
— Я, знаете ли, сведущ в оккультизме…
Фюрер задумался, склонив голову чуть набок. Наконец произнес:
— Жестокая смерть!
— Отчего же?
— Видите ли, Ортнер, этим выстрелом он убивал не только человека, но и его память. И потому лишал его последнего утешения: еще раз пройти за оставшиеся мгновения жизни весь свой жизненный путь. От младенчества — до этой пули. Впрочем, простите, я устал, и потому не точен. Не «пройти» — именно «прожить»! — а не увидеть мельком несколько рваных кадров из прошлого, как полагает публика, составляющая свое представление о времени из бульварных романов.
Он уже забыл о ране майора Ортнера, глядел в окно невидящим взглядом, сцепив кисти рук за спиной. За окном был серый город. Этот цвет отражался в небе, которое сейчас было похоже на раскаленный пепел. Бинт и пластырь лежали на подоконнике. Майор Ортнер поискал глазами на столе фюрера, но ничего похожего на емкость с клеем не обнаружил.
— Время — штука непознанная, — сказал фюрер. Очевидно, для него это была важная, возможно — сокровенная, даже сакральная тема. — Одно и то же содержание может наполнить сто лет — а может вполне комфортно уместиться в одном мгновении. Ах, если бы этим процессом можно было управлять! Только не подумайте, Ортнер, что я имею в виду бессмертие; хотя я верю, что и биологию можно взнуздать. Это будет, но не при нашей жизни; во всяком случае — не при моей. Я об этом не жалею. Хорошо бы умереть не от усталости жить и не от скуки, а от сознания завершенного дела. Ты пришел в этот мир, чтобы решить определенную задачу; ты это сделал (дальше жить незачем: ведь ты не трава и не животное!); уйди в горы — и отпусти свою душу на покой… Вы-то хоть знаете, Ортнер, ради чего живете?
Я — щепка; куда несет поток — туда и плыву, — подумал майор Ортнер, но ответил иначе:
— Я солдат.
— Понимаю. — Фюрер повернулся к нему, и только теперь майор Ортнер заметил в его взгляде нечто такое, на что сразу не обратил внимания. — Понимаю. В университете вас учили конденсировать информацию в образы, но затем голос крови превозмог — и возникла потребность реализовать себя в действии. И вы стали солдатом. Как ваш отец и ваш дед. Очень просто. И потому истинно. Там, в траншее, и потом — когда в парадной форме вы шли в атаку на пулеметы, — вы конечно же помнили о смерти…
— Нет, мой фюрер.
Это была ложь. И дерзость: перечить фюреру!.. но майор Ортнер почувствовал, что сейчас это не только можно, но и необходимо. Игра так игра. Нужно оставаться в роли.
— Зачем накликать беду? — сказал он. — Я выполнял свой долг. А в тот момент его можно было выполнить единственным образом.
— Не переигрывайте, Ортнер, — поморщился фюрер. — Не переигрывайте, иначе я разочаруюсь в вас. Ведь я вас вызвал не для того, чтобы взглянуть, какой вы молодец. Таких молодцов у меня десять миллионов! Пусть не десять, но каждый десятый — точно. Кстати — вы хоть задумались, почему я вас вызвал, почему вы здесь?
Фюрер сделал паузу и смотрел так, словно хотел прочитать мысли майора Ортнера. А мысли майора Ортнера сейчас были не здесь и совсем об ином. Банальный случай, подумал майор Ортнер. Он судит обо мне по себе, но у него математический склад ума, он всему находит логическое обоснование, а я был бы согласен умереть со слезами счастья и ощущением исполненного долга, если бы мне было дано сочинить «Горные вершины спят во тьме ночной…»
— Смелее, Ортнер! — Голос фюрера заставил его очнуться. — Ведь не для того же я вызвал вас, чтобы получить удовольствие, лично вручая вам Железный Крест и новенькие погоны! Хотя, признаюсь, мне это приятно. Вы конечно же незаурядны. И я был бы не прочь видеть вас рядом…
Вот только этого недоставало.
Любопытно, — подумал майор Ортнер, — а фюрер хоть когда-нибудь ощущал себя щепкой? Или он всегда воображал себя рулевым — в мокром дождевике, в высоких сапогах; плотная, тяжелая вода обрушивается на палубу, пытается сбить с ног, — а он стоит, вцепившись узловатыми пальцами в ручки штурвала, и глядит в компас, только в компас, потому что нет смысла глядеть вперед, ведь там только муть, только огромные серо-коричневые волны и муть. И нельзя доверить штурвал никому даже на минуту, потому что лишь он один понимает язык урагана, и он один знает, как привести корабль в гавань… А ведь ослепление ролью — это та же слепота…
— Так почему вы здесь? — напомнил фюрер.
В самом деле, — подумал майор Ортнер, — как же так случилось, что до этой минуты я ни разу не задумался: а зачем фюрер пожелал меня увидеть? Ведь Крест и погоны могли вручить и в дивизии. Обычное дело. Мало того, эта процедура могла бы примирить господина генерала со мной. Он ощущал бы меня своим крестником. Может быть — у нас сложились бы дружеские отношения. А почему б и нет? Признайся, майор: ведь ты ощущаешь с ним некое сродство. И господин генерал это ощущают. И наверняка пожалели, что фюрер перехватил этот мяч…
Но вот случился казус: фюрер (сам фюрер!) пожелал увидеть тебя, именно тебя, обычного, ничем не замечательного майора, окопную вошь, — а эта вошь так и не соизволила хоть на минуту задуматься: а на кой хрен она великому фюреру?..
Впрочем: вру, — поправился майор Ортнер. — Мыслишка была. Мимолетная. Когда господин генерал сказали мне о предстоящей встрече с фюрером, подумалось: будет массовое действо, вручение наград, скажем — десятку, или нескольким десяткам отличившихся в первых боях, и я — один из многих. Мероприятие для прессы, для кинохроники, — фатерлянд должен знать своих героев, дух нации требует постоянной подкормки, так же, как и желудок нации. Но больше к этой мысли я не возвращался, потому что следующая мысль: ведь это шанс увидеть ее! — заслонила все, и даже сейчас не отпускает. Даже сейчас я хочу только одного: чтоб эта канитель благополучно завершилась — и я наконец-то смог бы помчаться к ней…
Интересно, как бы среагировал фюрер, если бы я признался, что когда узнал о вызове в Берлин (уточним: все же не в Берлин, а к фюреру; приструни свою гордыню) — первая мысль была о ней. До этого о ней я почти не вспоминал, а в тот момент мне открылось, что память о ней все время была во мне. Эта память зрела, наливалась чем-то новым для меня, каким-то необычайным переживанием, и как только представился шанс — взорвалась чувством, которое наполнило меня всего. Я увижу ее… — разве о чем-то другом я мог с той минуты думать? Да я и не думал ни о чем, только ощущал, как поднимается во мне эта волна. Она заполнила меня — и фюреру во мне не осталось места… Ну почему я не могу сказать ему честно («как солдат солдату»): простите, мой фюрер, но все это время я думал о своей барышне… Это было бы для него испытанием. Надеюсь, его чувства юмора хватило бы, чтобы парировать и такую мою выходку. Ведь только дураки обижаются на выходки шута…
Как было бы славно, — подумал майор Ортнер, — если бы в этом кабинете я оказался одним из многих! Обычный майор в шеренге офицеров и генералов. Подойдя ко мне, возможно, фюрер и для меня нашел бы какие-то слова, для порядка спросил бы что-нибудь банальное, может быть даже улыбнулся мне, — но при этом (мне ли не знать!) он бы меня не видел, я бы для него не существовал, он не впустил бы меня в себя даже на миллиметр.