* * *
Себастьян не знал, что его отнесли домой, совершенно не чувствовал, как его уложили на отцовскую кровать и умыли, не слышал долгой и страстной молитвы Кармен, а затем и сеньоры Тересы, и только формы и краски еще имели над ним какую-то власть.
Стремительные водопады алых, белых, кремовых лепестков роз кружились вихрями, щекотали его тело и лицо и снова пропадали. Затем их сменили ирисы, потом пионы и фиалки, а потом все это смешалось в единый могучий поток, и этот поток подхватил его тело и понес вперед, туда, откуда, как он твердо знал, возвращения уже не будет.
Но уже у самых врат что-то внезапно изменилось, и перед ним из душного шквала лепестков предстала сеньора Долорес Эсперанса. Она была точно такой же, какой он опустил ее в двухметровую яму посредине клумбы, в рваных белых панталонах без кружев, с отвисшей нижней челюстью и растрепавшимися седыми волосами.
Старуха начала говорить и говорила ему что-то важное, что-то такое, от чего зависело все его существование, но смысла ее слишком сложных слов он понять не мог. И лишь когда сеньора Долорес умолкла, сгорбилась, поджала ноги к тощей груди и сморщенным семечком начала медленно опускаться во внезапно открывшуюся под ногами яму, он понял, что сейчас она просто покажет ему смысл всего.
Земля сошлась над седой растрепанной головой быстро и неотвратимо, но так же быстро и неотвратимо начала набухать, вспучиваться и покрываться трещинами, и оттуда, прямо из набухшего бугра, показался острый светло-зеленый стебель. Некоторое время он покачивался и тянулся вверх, а затем брызнул побегами, мгновенно выбросил свежую листву и зацвел.
Сердце Себастьяна тоскливо сжалось. Цветы были эдемские, те самые, что он видел в покрытой золотом большой господской Библии. Огромные разноцветные лепестки распускались хищной нездешней красотой, а затем опадали, превращаясь в блеклые кружевные обрывки, и семенные коробочки начинали набухать, расти и вдруг лопались, обнажая диковинные эдемские семена.
Он пригляделся и охнул. Каждое семечко представляло собой миниатюрную головку одного из членов семьи Эсперанса: уехавшего служить на Балеарские острова капитана Гарсиа и его младшего брата сеньора Сесила, сеньоры Тересы и приезжавшей в прошлом году жены капитана Гарсиа сеньоры Лусии…
Странное растение росло стремительно, и когда уже достигло высоты старого каштана, выросшие почти до натурального размера головы внезапно почернели, сморщились и со странным глухим треском стали сыпаться на землю. И каждое такое семечко мгновенно пускало в землю черные шелковые, сплетенные косичкой корни и тут же шло в рост, цвело и давало новое семя.
В считаные минуты, а может, часы или даже дни — он не знал, все пространство вокруг было заполнено бесчисленными могучими деревьями, и каждое беспрерывно плодоносило, умножая свой образ на земле бессчетным количеством своих, лишь слегка измененных в следующем поколении копий. Но Себастьян вдруг понял, что это еще не все, и едва он это осознал, главное дерево сада зацвело иначе, золотым и розовым атласом.
Странные эдемские цветы быстро дали завязь, и вдруг он стал узнавать эту зарождающуюся на его глазах новую жизнь, и через какое-то мгновение, подтверждая его догадку, семена одно за другим стали обретать черты лица юной сеньориты Долорес.
Его грудь наполнилась восторгом; он впервые увидел, как господь управляет своим земным человеческим садом.
И тогда земля дрогнула, а небо потемнело.
Даже не видя еще, что в точности происходит, Себастьян почему-то уже чувствовал: это — отец.
Отец был огромен и невидим и надвигался страшно и неотвратимо, как зима, и от его шагов маленькие головки еще незрелых семян с чертами юной Долорес лопались, листья сворачивались в трубочки и чернели, а сад стремительно опадал, съеживался и отступал, оставляя вместо себя огромную, пустую, усеянную множеством отцовских следов круглую клумбу.
— Не-ет! — неожиданно сильным и ясным голосом закричал он и осознал, что отца надо остановить. Потому что только тогда будет рай на земле.
— И тогда будет рай на земле, — словно вторя этой мысли, тихо произнесла сеньора Тереса и вдруг заметила, что мальчишка открыл глаза. — Очнулся?! Господи! Ты очнулся!
* * *
Мигель продержал садовника под арестом ровно две недели — на свой страх и риск. Прокурор, понимая, что за этим арестом последует просьба о пересмотре дела Энрике Гонсалеса, на просьбу лейтенанта о санкции ответил решительным отказом.
Не лучше обстояли дела и в Сарагосе. Управление криминальной полиции спешно подстраивалось под требования новых властей, поговаривали даже о полном роспуске старой королевской полиции и формировании новой, уже народной милиции, а потому никто делом не занимался — просто из опасения сделать что-то не так. А уж про Энрике Гонсалеса здесь и вовсе постарались забыть: опытные чиновники прекрасно понимали, что значит будить спящую собаку.
А потому Мигель всем занимался сам. Поговорив со старым сеньором Эсперанса, он выяснил, что полковник не совсем еще выжил из ума и вовсе не путает приличия с возмездием. Да, сеньор Хуан пошел на то, чтобы похоронить в семейном склепе неведомо чей прах просто потому, что не мог позволить слухам распространяться, но он отнюдь не оставил надежды доискаться до истины, а если на то будет воля божья, то и найти похитителей. Именно поэтому он и предоставил молодому лейтенанту полную свободу действий. Без исключения.
И Мигель использовал все. Он по всем правилам оформил и отправил в Сарагосу показания сеньоры Анхелики, перерыл весь господский сад, перевернул вверх дном хижину садовника, устроил повторный допрос всем свидетелям по делу о самоубийстве Марии Эстебан, но все было тщетно. Свидетели молчали, садовник запирался, и даже дистиллятор найден не был. И это означало полный провал по всем трем возможным обвинениям.
Нет, Мигель не сдавался. Он понимал, что, пока садовник сидит, камера делает свое дело, и каждый новый день начинается для арестанта одним и тем же вопросом: «Сколько еще?» — а значит, пройдет время, и однажды садовник сломается.
Но спустя всего неделю в участок стал наведываться падре Франсиско, за ним сеньора Тереса Эсперанса, и оба просили об одном: не оставлять ребенка сиротой. Сеньора Тереса пугала Мигеля «прелестями» католических приютов, которые придется испытать на себе немому мальчику; падре — полной финансовой несостоятельностью ребенка и перспективой пополнить и без того многочисленные ряды нищих и убогих, и оба хотели одного: свободы для плохого, но все-таки отца. Мигель понимал, что здесь без алькальда не обошлось, но крыть ему было нечем, а дело с мертвой точки не сдвигалось.
Кроме того, сказать, что после 14 апреля работы у начальника полиции прибавилось, значило не сказать ничего. Весь город словно превратился в один большой сумасшедший дом. Из Мадрида, Сарагосы и даже Барселоны понаехало столько эмиссаров от самых разных партий, что люди совершенно запутались, пытаясь разобраться, кто есть кто и чего хочет, и трактовали политические программы в силу своего разумения.