Повернулась лицом к Эсье, устремив взгляд на запад, туда, где на фоне вечернего неба виднелись очертания Снежной горы. [56]
— И ее жизнь стала лишь тенью его жизни, — продолжила женщина. — Она не смела больше сопротивляться, перечить ему, а с волей к сопротивлению исчезла и воля к самой жизни. Ее жизнь стала его жизнью, и она была уже не жива вовсе, а мертва и бродила по дому как призрак в безнадежных поисках выхода. Выхода, спасения от побоев, от душевной пытки, от жизни под его пятой, ибо она не жила уже, а пребывала на свете — и то лишь потому, что ему больше не на кого было направить огонь своей злобы.
Пауза.
— И в итоге он ее одолел.
Глубокий вдох.
— Потому что убил ее. Она вроде бы и жила, но он ее убил.
Женщина погладила ветви кустов смородины.
— Годы, десятилетия он праздновал победу. Вплоть до той самой весны. Той самой военной весны.
Эрленд все молчал.
— Где, в каком суде судят за убийство человеческой души? — продолжила она. — Скажите мне, где? Как человека привлечь к ответственности за убийство души ближнего? Где та скамья, на которую его можно усадить, где те судьи, что вынесут ему приговор?
— Этого я не знаю, — растерялся Эрленд, не совсем понимая, о чем ему рассказывает странная женщина в зеленом плаще.
— Вы уже откопали скелет? — спросила она, глядя вдаль.
— Завтра, — ответил Эрленд. — Вы не знаете, случайно, кто там лежит?
— И оказалось все же, что она была как эти кусты, — сказала женщина едва слышно.
— О ком вы?
— Точь-в-точь как эти смородиновые кусты. Ведь за ними не нужно ухаживать. Они крепче самой крепкой стали, они способны выносить любую непогоду, самые ужасные зимы им нипочем, ибо каждую весну они, что бы ни случилось, выпускают новые, зеленые листья и красуются в этом одеянии все лето, а там появляются и ягоды, ярко-красные, наполненные соком. Появляются, словно и не было никакой зимы, никакого мороза, пробирающего до костей.
— Прошу прощения, а вас как зовут? — спросил Эрленд.
— Солдат воскресил ее. Дал ей волю ожить заново.
Женщина замолчала, разглядывая кусты смородины, и казалось, будто ее уже нет рядом, будто она перенеслась в другое место, в другое время.
— Кто вы? — снова спросил Эрленд.
— Маме очень нравилось зеленое. Она говорила, что зеленый — это цвет надежды.
Кажется, вернулась в здесь и сейчас.
— Меня зовут Миккелина.
Запнулась, замолчала.
— Он был чудовище. Лишенное человеческого облика, полное злобы и ярости.
Стрелка часов подползла к десяти, на холме стало прохладно, и Эрленд предложил Миккелине сесть к нему в машину — там теплее. Или, быть может, лучше договорить завтра — уже поздно и…
— Вы правы, в машине будет теплее, пойдемте.
Шла она небыстро, и каждый раз, подволакивая правую, короткую ногу, опасно наклонялась. Эрленд шел чуть впереди, указывая дорогу к машине. Открыл ей дверь, помог усесться, сам сел за руль. Другой машины поблизости не заметил. Как же тогда Миккелина сюда попала?
— Вы приехали на такси? — спросил он, закрыв дверь и заведя двигатель. Тот еще не остыл, машина быстро прогрелась.
— Меня Симон сюда подбросил, — сказала она. — Через некоторое время он приедет снова, забрать меня домой.
— Мы собрали довольно много сведений о тех, кто жил здесь на Пригорке. Я готов согласиться, что речь идет именно о вашей семье, однако в кое-какие из рассказов решительно трудно верить — наши информанты в основном дряхлые старики, кто знает, что они выдумали, а что нет. Например, эта собачья чушь про газовую станцию на месте современной Крышки.
— О, газовая станция! Как он издевался над ней, повторяя эту мерзкую байку изо дня в день, — сказала Миккелина. — Но я не думаю, что мама появилась на свет во время этой, как ее, оргии конца света. Он так любил эту историю, что мне кажется, она скорее про него, а не про нее. Я полагаю, было время, когда этой байкой тыкали в нос ему самому, товарищи или старшие, когда он был помоложе. Думаю, было время, когда его самого этой байкой доводили до белого каления, и вот он решил повторить тот же номер с мамой.
— То есть вы полагаете, что вашего отца зачали на газовой станции?
— Что вы, он мне никакой не отец, — ответила Миккелина. — Мой отец погиб. Он был рыбак и однажды не вернулся из рейса. Мама его очень любила. Это была моя единственная отдушина в детстве — знать, что он не мой отец. О, как он меня ненавидел! С особенным жаром. Как он меня только не обзывал! Сраная уродка и в этом духе. Из-за моего физического состояния. Я заболела трех лет от роду, у меня парализовало правую сторону тела, я не могла говорить. А он считал, что я умственно отсталая. Обзывал меня кретинкой, безмозглой уродиной. А меж тем с мозгами у меня все было в порядке. Всегда. Но, несмотря на это, я не ходила в школу, мной никто не занимался — то ли дело сейчас, когда такие, как я, спокойно учатся. А молчала я еще и потому, что смертельно его боялась. Сейчас-то этим никого не удивишь — все знают, что дети, живущие в страхе, плохо и мало говорят, иногда вообще теряют эту способность. Думаю, со мной так и было. Я лишь много позже научилась ходить, заговорила и пошла учиться. Я закончила университет, у меня диплом по психологии.
Помолчала.
— Я так и не узнала, кто были его родители. Целое расследование провела — очень хотела понять, что же с нами происходило, почему это было так и отчего. Кое-что сумела обнаружить. Когда они с мамой познакомились, он был разнорабочим — нанимался тут и там на хутора в округе. А детство и раннюю юность — этим периодом я более всего интересовалась — провел в Городищенском фьорде, на крошечном хуторе, не хуторе даже, а в одиноком домишке, под названием Песчаный холм. Его давно не существует. Там жила семья, у них у самих было трое детей, а еще они брали на воспитание других, за них платила округа. Эта традиция тоже давно отмерла, нет больше в Исландии «окружных иждивенцев», как называли таких детей. Семейка эта была притчей во языцех, говорили, мол, детей у них морят голодом. Все соседи знали про это, рассказывали мне потом. В архивах есть даже уголовное дело, которое на них завели, — на хуторе умер ребенок, как выяснилось, из-за голода и побоев. Мальчику было восемь лет. Следователи произвели вскрытие, прямо там, на месте — жуткое дело, никаких инструментов, никаких медиков, чудовищно даже по тем временам. Взяли кухонный нож, сняли с петель дверь, положили на нее тело, отнесли к ручью, чтобы промыть внутренности, — и вперед. Но даже на таком примитивном уровне сумели установить, что мальчик в самом деле, как тогда было принято говорить, «содержался в условиях чрезмерного недостатка пищи». Правда, доказать, что это привело к смерти, не удалось. Думаю, он все это видел своими глазами. Ему было примерно столько же лет, он жил на Песчаном холме в те же годы — его имя упомянуто в деле, про него сказано «питание получает скудное и нерегулярно, имеет раны на спине и на ногах». Кто знает, может, они были друзья с этим мальчиком.