Сделав это, мама тяжелыми, медленными шагами снова отправилась в дом и вернулась оттуда с новорожденным. Аккуратно уложила крошечное тельце поверх Грима и хотела уже было перекрестить могилу, но опустила руки, сказав:
— Его не существует.
Потом взяла лопату и стала засыпать могилу землей. Симон стоял подле и смотрел, как мокрые черные комья один за другим падают на два тела, большое и маленькое, скрывая их под собой. Миккелина тем временем приводила в порядок кухню. Томаса как ветром сдуло.
Могила была засыпана почти наполовину, как Симону вдруг показалось, будто Грим пошевелился. Симон вздрогнул и повернулся к маме, та же сначала ничего не заметила, но, решив передохнуть и опершись на лопату, посмотрела вниз. К ее ужасу, земля зашевелилась, полузакрытое слоем грязи лицо дернулось.
Открылись глаза.
Симон замер как вкопанный.
Грим смотрел из могилы прямо ему в глаза. [62]
Симон завыл от страха. Мама глянула на Симона, затем вниз, в могилу, и поняла, что ей не почудилось, Грим еще жив. Дождь не унимался, смывая землю с его лица. На миг мама сама заглянула ему в глаза. Тот, едва двигая губами, сказал:
— Ну же, давай! Пожалуйста!
И опустил веки.
Мама посмотрела на Симона. Затем — вниз, в могилу. Затем — снова на Симона. Затем — вздохнула и взялась за лопату, словно ничего и не произошло. Лицо Грима исчезло под комьями земли, и они больше его не видели.
— Ма-амочка, — застонал Симон.
— Симон, — сказала мама, — иди домой. Тут все кончено. Иди домой и помоги Миккелине. Ну же, давай, Симон, милый мой, пожалуйста. Иди.
Вонзив лопату в землю, она продолжила засыпать могилу — согбенная, промокшая до нитки, на холодном ветру. Симон посмотрел недолго на маму и, не проронив ни звука, пошел домой.
* * *
— Томас, наверное, решил, это он во всем виноват, — сказала Миккелина. — Он никогда с нами об этом не разговаривал — да и вообще бросил с нами разговаривать. Захлопнул себя, как сундук, закрылся на засов. Да и то, ведь это он послушался Грима и запустил ложку в кашу, а мама закричала, и он выронил тарелку, и все пошло кувырком, погребя под собой и его отца, и нашу прошлую жизнь.
Эрленд, Миккелина и Элинборг сидели в изящно обставленной гостиной и ждали Симона. Сестра сказала им, что Симон пошел на прогулку, но вернется с минуты на минуту.
— Какие добрые и отзывчивые люди здесь работают, — сказала Миккелина. — Нигде бы за ним так хорошо не ухаживали.
— Кто-нибудь хватился Грима? — спросила Элинборг.
— Мама вычистила дом до блеска, не осталось ни крошки на полу, ни паутины за дверью. А четыре дня спустя сообщила в полицию, что муж отправился по делам на восток, к Доильному водопаду, пешком через Пещерную пустошь, [63] и только она его и видела. Никто так и не узнал, что она была беременна — во всяком случае, никто не стал ее про это спрашивать. Округа выслала на пустошь поисковые партии, но, как вы понимаете, Грима не нашли.
— Но по какой же надобности он отправился на Доильный водопад?
— А маме и на этот вопрос не пришлось отвечать, — сказала Миккелина. — Никто не подумал полюбопытствовать даже, каким точно маршрутом Грим намеревался идти туда. Кому он был нужен, бывший заключенный, вор? Кому интересно, за каким именно чертом его понесло на Доильный водопад? Всем было наплевать. А у полиции и без того забот хватало — в тот день, когда мама падала заявление об исчезновении Грима, американские солдаты застрелили исландца, и все силы были брошены на расследование этого инцидента.
Миккелина грустно улыбнулась:
— Прошло несколько дней. Потом — несколько недель. Никто за ним не пришел. Никто его не хватился. Его вычеркнули. Выкинули. Забыли. Самая обыкновенная история в Исландии — кто-то пропал без вести. Тоже мне, новость. Кому какое дело.
Она тяжело вздохнула:
— Но больше всего мама плакала по Симону.
* * *
Когда все было кончено, в доме наступила странная, необычная тишина.
Мама долго сидела за кухонным столом, мокрая до нитки — такой был ужасный ливень, — и смотрела прямо перед собой, на свои измазанные грязью руки, и не обращала на детей ни малейшего внимания. Миккелина сидела рядом и гладила маму по плечу. Томас прятался в спальне и выходить не желал. Симон стоял у окна, смотрел наружу, в дождь. По его щекам текли слезы. Смотрел то на маму с Миккелиной за столом, то снова в окно, где, если прищуриться, можно было вдали различить кусты смородины. А потом повернулся и вышел вон.
Он тоже насквозь промок и продрог, его трясло. Он дошел до смородиновых кустов, встал рядом и стал гладить голые ветви. Поднял глаза горе, навстречу дождю. Небо было чернее черного, где-то вдалеке слышались раскаты грома.
— Я знаю, — сказал Симон. — Ничем другим кончиться не могло.
Он замолчал и опустил голову на грудь. Капли дождя барабанили ему по шее.
— Все было так ужасно, так тяжело. Так тяжело, так плохо, так долго. Ну почему он был таким? Я не знаю. Ну почему я должен был его убить? Я не знаю.
— С кем ты разговариваешь, Симон? — спросила мама; она незаметно подошла к нему сзади и обняла.
— Я убийца, — произнес Симон. — Я его убил.
— Кто это сказал? Только не я, Симон! В моих глазах ты не убийца. И я — тоже не убийца. Ни в коем случае. Может, так ему на роду было написано. Говорят, каждый сам кузнец своего счастья. Вот что Грим себе выковал. Мы тут ни при чем. Худшее, что может случиться теперь, когда он мертв, — это если ты будешь винить себя.
— Но я же его убил, мама.
— Потому только, что не мог поступить иначе. Просто не мог. Понимаешь, Симон?
— Но мне так плохо! Мне так больно!
— Я знаю, Симон. Я знаю.
— Мне так больно.
Она посмотрела на кусты смородины.
— Осенью на кустах созреют ягоды, и все успокоится. Все будет в порядке. Слышишь меня, Симон? Все будет в порядке.
Двери в дом отворились, и в фойе вошел человек, на вид лет семидесяти с небольшим, сутулый, седовласый, лысоватый, с приятным, улыбающимся лицом. Одет в плотный вышитый свитер и серые штаны. Его сопровождал сотрудник учреждения, он знал, что к этому пациенту посетители, и проводил старика в гостиную.