Вечер удался, был полон нежности, поток несколько демонстративной любви сплачивал нас еще сильнее. Не обошлось без сюрприза: когда настал момент задуть свечи, появился мим. Вскочив на мой столик, он изобразил плакальщицу и насмешницу. Сначала он оплакал подлинными слезами ушедшие годы: «Уже тридцать лет, увы!» Перейдя к насмешкам, он возрадовался предстоящим годам «Всего тридцать, ура!» Он гримасничал так убедительно, что я расчувствовался. Все пришли в радужное настроение и стали соревноваться, чей подарок окажется красивее. Мы сопоставляли свои воспоминания, выстраивали события, как косточки скелета, без конца обсуждали былые подвиги и глупости. Жан-Марк, слегка захмелев, напомнил, как Марио в школе постоянно доставал из штанов свой сокровенный причиндал, словно амулет, и заставлял нас nтрогать его – это должно было гарантировать нам доброкачественные любовные интрижки. Или что Пракаш, недавний иммигрант из Пакистана, сразу вошел к нему в доверие, прогладив утюгом все страницы его школьного дневника Фанни призналась, что с четырнадцати лет фланировала между площадью Бастилии и площадью Республики исключительно в нарядах от «Шанель» – «чем больше твоя популярность, тем шикарнее тебе надо выглядеть» – и платила за место в очереди в кино или в музей. Жеральд прочитал нам первые страницы своей новой рукописи под названием «Симпатичные девушки чаще ездят вторым классом», мой отец продекламировал короткое смешное стихотворение «День, когда я потерял последний волос», а Тео поведал, как лишился невинности в самолете, летевшем рейсом Париж – Сан-Франциско. Мы хохотали, как школьники, хвастались разными смешными подвигами. Это смахивало на собрание гангстеров на пенсии.
Я находился в центре происходящего, и это, как ни странно, превращало меня в стороннего наблюдателя. Я изучал этих мужчин и женщин, над которыми еще реял аромат молодости – так луч солнца озаряет облака перед дождем. Этот молодняк был еще не до конца вразумлен закономерностями общественной жизни, вот он и надрывался от хохота, суетился сверх меры. Благодаря спиртному и всеобщему веселью лица молодели, люди, в иное время изображавшие из себя генеральных директоров и чиновников, снова становились неугомонными детьми. Нам было по тридцать лет, это возраст первых итогов, наметившегося животика, увеличивающейся лысины. Мы были еще молоды, еще могли растрачивать энергию, но уже достаточно пожили, чтобы знать, что кое-какие пути для нас закрыты. Некоторые уже чувствовали себя обманутыми, другие ждали подарка судьбы, который вознаградил бы их за понесенные жертвы. Беззаботность осталась позади, невинность ушла безвозвратно. Тридцать лет – это когда пожирательницы мужчин превращаются в матерей семейств, романтические бунтарки – в канцелярских крыс. Хотим мы этого или нет, возраст – это тюрьма, в ней сидят приговоренные к определенному возрасту, языку, стилю. Возраст – это страна, система взглядов, от которой следующее поколение обязано будет отказаться, чтобы победить. Как я обожал этих ловких славных малых с накачанными мышцами, этих женщин, все еще суливших запредельные услады, но при этом гадал, как мы будем стариться, как нас согнет (или помилует?) время.
Под конец ужина Жюльен, щеголявший безупречной белизной индийской сорочки, произнес короткую речь. Последнее слово всегда оставалось за ним.
– Себастьян, ни для кого не секрет, что ты неисправимый зануда, железобетонный эгоист. От твоих ребяческих капризов покраснело бы малое дитя, у тебя привычка, чтобы тебя обслуживали, помогали тебе. Но при этом ты сохраняешь привлекательность, и, думаю, выражу общее мнение, если скажу от имени всех, что мы тебя любим!
Бурные аплодисменты.
– С тех пор, как мы познакомились, а тому уже почти восемнадцать лет, дня не было, чтобы я не позавидовал твоей феноменальной памяти, уму, твоим замечательным детям и супруге, твоим бунтарям родителям, короче, твоему отвратительному… отвратительному твоему счастью!
Снова крики, возгласы «браво!». Напрасно я уверял, что не заслужил этих похвал, проистекающих из незнания того, каков я на самом деле. Он продолжал:
– Когда Республика осыплет тебя золотом наград, не забывай, кто мы: твой отчий дом, твоя вторая родина, та, которую ты избрал добровольно. Поздравляю, дорогой Себ.
Он обнял меня, от воротника его сорочки пахло какой-то пряностью, не то корицей, не то кардамоном Сюзан расплакалась, моя мать тоже. Он выглядел таким самоуверенным, таким непоколебимым в своей привязанности – рослый, с густой черной шевелюрой, с пристальным до неприличия взором, глаз не отвести! Он не сомневался, что через двадцать лет все мы снова соберемся, быть может, уже постаревшие, но все равно нерасторжимые, как пальцы на одной руке. До самого конца он будет вершить свой понтификат, оставаясь непогрешимым. Он был нашим защитником, нашим пророком, нашим духовным отцом – тем, кто однажды изрек: никогда не будьте тенями, оставайтесь на свету, становитесь детьми света.
Мы пили и танцевали до глубокой ночи. Пары двигались неритмично, с притворной бодростью. Мой братец Леон, сосланный на конец стола, опустошал тарелку за тарелкой, нажираясь до отвала, и я отводил от него глаза, чтобы не портить себе праздник. После полуночи в ресторан нахлынули завсегдатаи – кутилы и ночные гуляки, добавившие нашему собранию оттенок подпольности. Я потанцевал со всеми присутствующими женщинами, и, когда пришла очередь Фанни – на мою беду, заиграла томная музыка «A Whiter Shade of Pale», очередная дань шестидесятым годам, которую мой отец вынудил запустить диск-жокея, – она зашептала мне на ухо:
– Как ты умудрился увернуться от меня, маленький негодник? Гляжу сегодня на тебя, такого умненького, чистенького, и теряю самообладание!
У нее были огромные серьги, щекотавшие мне щеку, твердые соски упирались мне в грудь. От нее хорошо пахло головокружительной смесью выпитого, пота и духов. Я чуть ее не поцеловал, но вовремя опомнился.
– Пойдем в подвал, еще не поздно. Сюзан согласна, она одалживает тебя мне на вечер, это ее подарок.
– Не болтай, ты хочешь этого не больше, чем я, это игра.
– Ничего подобного, я умираю от желания. Можешь сам убедиться, я вся мокрая.
Положение становилось пикантным.
– Если будешь умницей, то через десять лет сможешь заняться со мной оральным сексом стоя на столе у всех на виду.
– Через десять лет все мы будем мертвы, Себастьян! С души меня воротит от этих верных мужей!
Она пожала плечами, наполовину обиженно, наполовину насмешливо, и с улыбкой отошла. Фанни много улыбалась, но не приветливо, а как бы давая знать, что держит всех на расстоянии. Эта улыбка говорила: я вас заметила, лучше ко мне не приближайтесь. Часа в два ночи, весь взмокший, я вышел на улицу, чтобы прийти в себя. Меня окружили жирные парижские потемки. Город задыхался, я любил это раскаленное, как из печи, дыхание, ощущение, словно ты оказался в парилке. Мимо брели парочки, возбужденные жарой, мужчины без пиджаков, а то и без рубашек, бутылки с водой – неотъемлемый аксессуар, подъезды и дворы становились укромными местами для объятий. Из-под машины раздалось обреченное кошачье мяуканье, бедная животина отчаялась найти себе пару, и почти тут же ему ответил радостный, деловитый крик чайки. Это появление морской птицы так далеко от моря сильно меня взволновало. Чайка – вестница свободы, новых вдохновенных стартов. Париж уже давно манит этих птиц отбросами и рынком Ронжи, где рыбы больше, чем в Ла-Манше, тем не менее крик чайки показался мне приглашением отдать швартовы. Я представил себе тучи чаек, альбатросов, бакланов, гнездящихся на колокольнях собора Нотр-Дам, среди стальных переплетений Эйфелевой башни, косяки трески, тунца, сардин, поднимающиеся вверх по Сене, кишащие под мостом Искусств. Мим, привалившись к стене, ожесточенно плевался словами в мобильный телефон, и у меня даже не возникло желания поблагодарить его за выступление. При возвращении в ресторан я вспомнил слова Фанни. Ее правда: я слишком благоразумен, слишком скользок, прямо эталон хорошего ученика. Нажить врагов и то мне не по плечу. Я неприятный тип, но мне все прощается. Моя уверенность, что мной восхищаются, необоснованна. Эти безобидные слова запали мне в сердце: брошенные наобум, они выражали истину.