— Не жертвуй мне ничего, прошу тебя. Мне не нужна твоя жертва. Я заранее ее ненавижу за проценты, которые ты раньше или позже потребуешь. Не жди признательности с моей стороны.
— Я неудачно выразилась, Франц, пусть я с тобой несчастна, все равно останусь, ведь я не потеряла надежду изменить тебя.
— Не мечтай об этом, другие уже пробовали, но обломали зубы. Некая великая преграда постоянно разрушает все мои сентиментальные предприятия. В своем влечении к тебе я принял решение забыть всех своих прежних женщин и осуществить то, что провалил вместе с ними, — безумную и вместе с тем долговечную любовь. Чудо продержалось два года. Сегодня мы расплачиваемся за то, что хотели удержать на плаву иллюзию. Мир полон движения: люди, вещи дышат, шевелятся, образуют долгую, желанную, драгоценную перспективу, с которой я жажду слиться.
— Франц, ты слишком много рассуждаешь и потому не можешь быть искренним. Но раз ты больше меня не хочешь, я покоряюсь.
Со слезами на глазах Ребекка собрала свои вещи и ушла. Хоть я не любил ее больше, но был взволнован. Едва закрылась дверь за этой спутницей, которая уже растворялась в прошлом, я счел себя свободным. Железные путы порвались, ослабевшая цепь влачилась по земле: наконец-то я мог отдохнуть, оправиться от поразившего меня нервного ступора. Однако этой цепи предстояло резко натянуться и так сильно встряхнуть нас, что мы ощутили себя навсегда связанными друг с другом.
На следующий день Ребекка вернулась и сказала мне:
— Я не могу жить без тебя: спи со всеми женщинами подряд, но позволь мне остаться с тобой.
Я должен был проявить твердость. Но эта девушка обладала безмолвным упорством покорных, с которым ничего нельзя поделать, она вымотала меня своим пассивным сопротивлением, и я согласился вновь принять ее по какой-то трусости. Но решил на сей раз действовать без церемоний — речь шла о войне. Раз она не чувствует семейного ада, я дам ей пощупать пальцем ад во всей его полноте.
Я обдумал лучшие способы унижения и разделил их на шесть разрядов: секс, национальность, социальное положение, внешность, возраст, интеллект. Секс, национальность и возраст я отверг сразу, поскольку эти оскорбления были слишком неопределенными, чтобы задеть конкретного человека. К примеру, Ребекка в тревожной надежде ждала, когда же я обзову ее «грязной еврейкой»: в этом бранном эпитете она обрела бы подтверждение моей гнусности. Идиотка! Она хотела, чтобы я посягнул на то единственное, что почитал в ней, — ее иудаизм! И я, желавший уколоть самым болезненным образом, выставил бы себя на посмешище, адресовав ей подобное оскорбление: это означало бы обрушиться на народ, сделав ее саму невинной, — да и слишком много чести для нее в принадлежности к этому изумительному племени. Поймите меня: расизм глуп, он нападает на коллектив в личности и совершает двойную ошибку — оставляет нетронутым объект нападок и укрепляет солидарность его народа, соединяет, вместо того чтобы разделять. В работе по уничтожению, к которой мы приступили вместе с Ребеккой, я трудился на гораздо более тонком и чувствительном уровне, затрагивая самые интимные струны, а именно: ставил под сомнение ее интеллект и критиковал внешность — драгоценное сокровище любой женщины, которая принимает на веру современный императив наших обществ, требующий прежде всего выглядеть должным образом. К этому я добавлял социальное положение, прекрасная тема для шпилек в нашу эпоху, повернувшую вспять, восстановившую в правах карьеризм, иерархию классов и состояний. Короче, я выбирал любые сферы, которые не могли вызвать политического или идеологического ответа, я целил под ложечку личной уязвимости. Я хотел сделать Ребекку совершенно беззащитной перед страданием, доведенной до последней крайности.
Что до метода, то я предпочел непоследовательность: мне нужно было уничтожить ауру уверенности вокруг нее, заставить ее жить в ужасе и тревоге, ощутить себя мягкой и потихоньку сохнущей на корню — для этого следовало сочетать атаку и сюрприз, иными словами, проявлять инициативу, неустанно изнурять ее, никогда не быть там, где она меня ждала (при случае и безумие разыграть, если она опасалась суровости, и наоборот). Чтобы ничто, вплоть до кофе, который мы пили вместе, не казалось ей надежным, все — даже вдыхаемый нами воздух — должно быть насыщено грубостью, злобой, ненавистью: пусть она чувствует нависшую над головой вечную угрозу противоположного приказа, неожиданного резкого окрика, целью моей было воссоздать вокруг нее атмосферу архаических страхов избиваемых детей. Я подгонял под нее жизнь настороженного существа, чтобы она была уже не объектом моего гнева, но презренным и ничтожным свидетелем моих повседневных дел.
Очень быстро болезнь тех, кого не любят, наложила свой тусклый отпечаток на лицо моей любовницы, приглушив его яркую красоту, сделав угрюмым и невыразительным. Как только очарование ее уменьшалось, я тут же говорил ей об этом. Она бросалась к зеркалу и, считая себя некрасивой, в конце концов действительно стала дурнеть. Такова сила злобы: она кроит и уродует. Но какого же это требует таланта! Люди не подозревают, насколько тяжело быть мерзавцем; зло — это аскеза, как и святость, для начала нужно одолеть предрассудки общества, всегда склонного к жалости, истреблять без отдыха бледный народец добрых чувств, наконец, иметь острое чувство театра, психологическое знание души, что дано не каждому.
В довершение всех бед моя несчастная любовница оплошала, выдавая сильнейшие соматические реакции на переживания и расплачиваясь собственным телом за мои выходки. При малейшей неприятности у нее тут же появлялись прыщи и большие красные пятна, не исчезавшие в течение многих часов, которые она проводила в темной комнате. К примеру, мы ужинаем у друзей, людей моего пошиба, молодых зажиточных буржуа, ядовитых и, естественно, «левых». В начале трапезы я украдкой делаю язвительные замечания о ее безвкусной манере одеваться, о блестящем носе, жирной коже, красных глазах. Общество думает, будто я нашептываю ей на ушко нежности, и восторгается силой моих чувств. Ребекка хочет уйти из-за стола, чтобы выплакаться, а затем держится по отношению ко мне крайне враждебно. Тут каждый видит меня невинной жертвой, а спутницу мою — мстительной и гневливой фурией. И я знаю, что за этим последует: раздражение вершит свое черное дело с лицом Ребекки. На щеке у нее зреет крупный фурункул.
— Дорогая, у тебя прыщ на лице, — громко восклицаю я.
Ребекка бледнеет, проводит дрожащим пальцем по больному месту, обзывает меня «олухом» или «уродом». Беря публику в свидетели, я фыркаю:
— Не моя вина, что ты прыщавая, все знают, что юношеские угри высыпают независимо от возраста.
Сидящие за столом хихикают, особенно женщины, все как одна конечно же феминистки, которых очень радует унижение соперницы, вдобавок не принадлежащей к их кругу. Если бы вы видели лицо Ребекки в этот момент — мертвенно-бледное, как у мумии. За несколько секунд ее вызывающая красота разбилась вдребезги, как груда тарелок. Разговор возобновляется, но она отмалчивается, дуется в своем углу, неловко прикрывает щеку рукой, а зараза тем временем расползается, атакуя с другой стороны, карабкаясь к вискам, накладывая свои тонкие клейма на рот и шею. Ребекка так паниковала каждый раз, когда мы ужинали в компании, что аллергия проявлялась, даже если я мило вел себя, — иными словами, мне уже не было нужды вмешиваться, чтобы повлиять на нее.