Только Соланж все видела и все поняла; она позволила себе всплакнуть, сославшись на усталость и послеродовую депрессию. В больнице наскоро, для проформы провели дознание, поискали Леона в мышиных норках, за электророзетками и вентиляционными решетками, а потом о родителе-призраке забыли. Полиция констатировала уход из семьи и объявила Леона безвестно отсутствующим. Так его списали в архив актов гражданского состояния. Жалели о нем несколько пациентов да коллеги; друзья уже давно его оставили.
Через два дня молодая мать покинула больницу с двумя лепечущими младенцами и маленьким мужем в кармане пальто; всю дорогу она успокаивала его, поглаживая кончиками пальцев.
На этот раз Леон перешел в другое измерение; он не просто уменьшился — он, можно сказать, покинул этот мир. Для Соланж это был жестокий удар — муж сильно подвел ее именно в тот момент, когда она особенно в нем нуждалась. Решительно, на мужчин рассчитывать нельзя! Она негодовала, считая, что он ее просто бросил, и никак не могла поверить в версию событий, которую изложил ей профессор Дубельву. Положение ее было аховое: одна, четверо детей на руках — Батист, Бетти, Борис и Беренис — и вдобавок странное существо чуть больше ее мизинца, которое тоненько лопотало без умолку что-то едва слышное. Человек-горошина, которого ей приходилось подносить к самому уху, знай твердил: «Я тут ни при чем, я ничего не сделал, я не виноват». Соланж пожимала плечами: ей были безразличны его сожаления — зло свершилось.
И снова пришлось срочно менять весь уклад совместной жизни. Сложив все вещи сгинувшего мужа в два чемодана, Соланж отправила их в «Гуманитарную помощь». Она сохранила только кое-какие мелочи — фотографии, запонки, шелковые галстуки, носовые платки. Леона она устроила на своем туалетном столике в коробке из ливанского кедра, где прежде держали сигары; в новом жилище, обитом изнутри темно-красным бархатом, было уютно и хорошо пахло. В прежние счастливые времена супруги любили выкурить после ужина «Коибу» или «Монтекристо», но потом Леону пришлось отказаться от этого ритуала: малейший дымок стал гибельным для его крошечных легких.
Официально Леон был признан безвестно отсутствующим. Его кабинет перешел одному из коллег, которому Соланж — их с Леоном брак был заключен на условиях совместного владения имуществом — уступила свою долю за хорошие деньги. Оставалось организовать главное — «закон молчания». Соланж посвятила в семейную тайну няню Жозиану — та лишь перекрестилась несколько раз, узнав о новой метаморфозе месье. Она поклялась хранить секрет за солидную прибавку к жалованью. Новорожденные близнецы еще не умели говорить, хотя, похоже, все поняли. Что до двух старших, то стыд держит рот на замке получше любой угрозы: отец давно стал для них источником постоянного унижения в школе, куда ему было запрещено за ними приходить. Дубельву, который вовсю обхаживал Соланж, разумеется, был нем как рыба. В доме установили строгие правила: в присутствии посторонних ни словечка о Леоне. Маленький муж получил наказ, если позвонят в дверь, немедленно прятаться в свою коробку. Открывать запрещалось, пока он не будет в укрытии и под замком. Если к детям приходили, на день рождения или просто поиграть, школьные друзья, мама запирала крошку на ключ и прятала в свой шкаф. «Омерта» работала без сучка без задоринки. Всякий нарушитель этих нехитрых, но весьма строгих правил подвергался самому суровому наказанию. Жозиана была избрана полицейским комиссаром семьи, ответственным за дисциплину, и держала домочадцев в ежовых рукавицах. Соланж подарила ей розги, чтобы карать провинившихся; чаще других доставалось Батисту. С легкой руки Жозианы Леона теперь величали Ваша Краткость. Ей стоило изрядных усилий не прихлопнуть его в сердцах, как комара.
— Ваше счастье, что мадам за вас горой, — то и дело повторяла она ему.
Для Леона перемена оказалась столь внезапной и крутой, что он долго не мог осознать ее в полной мере. Он просто не был готов к этому чудовищному состоянию, происшедшее не укладывалось у него в голове, и объяснения Дубельву его не убедили. Какое странное ощущение — смотреть снизу вверх на игрушки своих детей, после того как побывал в сыновьях у собственной жены! Люди — включая его ненаглядную — виделись ему теперь драконами, боевыми машинами, облаченными в броню, тогда как сам он чувствовал себя голым, крошечным комочком плоти, который кто угодно может раздавить и не заметить. Даже его «копье любви» сгинуло в этом тайфуне: между ног осталось нечто невразумительное. Почему, за что великий часовщик Господь Бог пустил стрелки его часов не в лад со всем остальным миром?
Прежде всего надо было думать о спасении своей шкуры. Проблемой для него стало буквально всё — например, помыться. Соланж выделила ему в ванной стаканчик из-под зубных щеток для водных процедур, но он старался ими не злоупотреблять: боялся «сесть» от частой стирки. Осторожность излишней не бывает. Вода из крана, даже пущенная тоненькой струйкой, была для него водопадом, который мог смыть его в мгновение ока. Поесть было не легче: его рацион состоял из жидких супчиков и пюре — вряд ли крошечные зубки были способны разжевать даже маленький кусочек мяса. Всё приходилось для него измельчать и протирать. Чем вообще кормить такого человечка? Его пухлогубый рот стал совсем малюсеньким: виноградинкой, горошинкой, крошкой хлеба он мог насытиться до отвала. Ему, однако, позволили есть за общим столом — если только не было гостей. Теперь, когда росту в нем было с полкарандаша, его сажали на кукольный стульчик из игрушек Бетти — и тот еще оказался для него великоват. Еду ему подавали в половинке наперстка. Больше всего ужасали Леона издаваемые людьми звуки: когда он слышал голоса Исполинов (так он называл их теперь), у него едва не лопались барабанные перепонки от нестерпимой вибрации. Каждое слово, слетавшее с губ Соланж или детей, было подобно раскату грома. «Потише, — умолял он их, — я не глухой!» Когда Соланж разговаривала с ним, держа его на ладони у своего рта, раздельно, по слогам произнося слова, словно обращалась к слабоумному, она, сама того не ведая, окатывала беднягу фонтаном брызг слюны, в котором он промокал до костей. Для любого диалога ему требовались плащ, шляпа и зонтик.
Он имел наивность полагать, что детей теперь опасаться нечего. Леон больше не был в их глазах ни соперником, ни козлом отпущения, он превратился в некую анатомическую диковину — живую игрушку. Ему же они еще никогда не казались такими жуткими и безобразными. Новорожденные близнецы орали целыми днями напролет, и от их воплей у него едва не лопался мозг. А старшие — эти были еще похлеще. Вам приходилось когда-нибудь сидеть за столом с двумя малышами? Ах, как усердно жуют маленькие зубки, как ходит ходуном розовый язычок, эти милые крошки так прелестны, что и последний каторжник прослезился бы от умиления. Но когда вы ростом со стручок фасоли, эти мощные челюсти, эти острые клыки, эти жирно блестящие губы и пухлые пальцы размером с бревна видятся вам саблями, дубинами, раскаленными печами, готовыми проглотить вас, растерзать. Вдобавок они пускают слюни, плюют и рыгают — фу! Каково быть в руках двух людоедиков, которые сами не сознают своей силы? А уж если один из них пускал при нем ветры, Леон едва не падал в обморок. Две розовые мордашки с блестящими светлыми глазенками хмурились от осознания, что это существо, похожее на резиновую куколку, которое извивалось и корчилось, было когда-то их отцом. Свой интерес они перенесли на Даниэля Дубельву — тот каждый день приходил под вечер засвидетельствовать свое почтение их матери и обращался с гомункулом до странного почтительно. Соланж принимала его любезно, но без особой теплоты. Решительно, не лежало к нему ее изболевшееся сердце.