— Поначалу богатством было то, что мы видим на наших прелестных соседках, — продолжал он. — Украшения, сделанные из каких-нибудь редкостных материалов, которые легко переносить с места на место, легко считать и делить. Жемчужины, золотой песок, драгоценные камни. Все это доставлялось в какое-нибудь видное место. А потом обменивалось на скотину или пшеницу, но ведь никто не станет таскать мешки с зерном, гнать коров по улицам. Забавно, что мы и сейчас ведем себя как дикари — носим украшения, чтобы показать, как мы богаты, хотя порой украшений у нас куда больше, чем денег.
— Таков племенной обычай, — сказал я. — В мое время молодежь отпускала длинные волосы, а теперь делает себе пирсинг: это позволяет отличить единомышленников.
— А могут ли электронные импульсы даровать нам хотя бы лишний час жизни? Нет. Могут ли заплатить за возвращение тех, кого уже нет с нами? Нет. Могут заплатить за любовь?
— Могут, — игриво отозвалась дилерша.
Тон был шутливый, но в глазах читалась глубокая печаль. Я вспомнил об Эстер и о том, что сегодня утром ответил журналисту. Мы, богатые, могущественные, умные, обвешанные украшениями, снабженные кредитными карточками, знали, что в конце концов все это делается в поисках любви, нежности, ласки, ради того, чтобы быть с тем, кто нас любит.
— Не всегда, — возразил парфюмер, глядя на меня.
— Вы правы, не всегда, — и по тому, как ты на меня смотришь, я понимаю, что ты хочешь сказать: моя жена оставила меня, хоть я и богат. — Ну, скажем, почти всегда. А, кстати, кто из присутствующих за этим столом знает, сколько котов и столбиков изображено на задней стороне десяти долларовой бумажки?
Никто не знал и знать не хотел. Рассуждения о любви омрачили непринужденную атмосферу, и беседа пошла о литературных премиях, выставках, о недавно выпущенном на экраны фильме, о премьере пьесы, прошедшей с большим, нежели ожидалось, успехом.
***
— Ну, как было за твоим столом?
— Нормально. Как обычно.
— А вот я сумел втравить моих соседей в интересную дискуссию о деньгах. Кончилось, правда, на трагической ноте.
— Когда ты едешь?
— Из дома тронусь в половине восьмого утра. Ты ведь тоже летишь в Берлин, сможем взять одно такси.
— Куда ты едешь?
— Ты же знаешь. Ты не спрашивала меня, но знаешь.
— Знаю.
— Как знаешь и то, что в эту минуту мы говорим друг другу «Прощай».
— Мы можем вернуться в те времена, когда познакомились — мужчина, у которого душа была в клочьях от того, что его бросили, и женщина, сходившая с ума от любви к человеку, живущему рядом. Я могла бы повторить то, что уже сказала тебе однажды: я буду бороться до конца. Я боролась и потерпела поражение. Теперь буду зализывать раны.
— Я тоже боролся и тоже проиграл. И не пытаюсь сшить разодранное. Всего лишь иду до конца.
— Я страдала все это время, ты знал об этом? Я страдаю уже много месяцев, пытаясь показать, как я тебя люблю, как все обретает важность и смысл, если ты рядом со мной. Но теперь я решила — довольно. Кончено. Я устала.
В ту ночь в Загребе я перестала защищаться и сказала себе: если будет еще один удар, пусть будет. Пусть я получу нокаут, пусть свалюсь на ринг — ничего, когда-нибудь поднимусь
— Ты найдешь себе кого-нибудь.
— Разумеется: я — молода, красива, умна и желанна. Но того, что я прожила с тобой, больше пережить не удастся.
— Ты обретешь другие чувства. И знай, хоть можешь и не верить, что я любил тебя, покуда мы были вместе.
— Я не сомневаюсь в этом, но это ни на йоту не приглушает мою боль. И завтра мы уедем отсюда в разных такси — ненавижу прощания, особенно в аэропортах или на вокзалах.
— Здесь переночуем, а завтра тронемся в путь верхом. Машина по пескам не пройдет.
Мы сидим в чем-то напоминающем бункер, оставшийся со времен Второй мировой войны. Хозяин с женой и внучкой радушно встретили нас и провели в просто обставленную, опрятную комнату.
Дос продолжал:
— И не забудьте выбрать себе имя.
— Не думаю, что это ее интересует, — ответил Михаил.
— Еще как интересует! Я недавно виделся с вашей женой. Я знаю, о чем она думает, знаю, что ей открылось, знаю, чего она ждет.
Голос Доса звучит одновременно и мягко, и требовательно. Да, я выбрал бы себе имя, я ни на пядь не отклонился бы с уготованного мне пути, я отбросил бы в сторону свою прежнюю историю и вошел бы в легенду — но сейчас я просто-напросто слишком устал.
Не то что устал — а измучен: прошлой ночью спал часа два, не больше — организм еще не успел привыкнуть к чудовищному перепаду во времени. Я прилетел в Алма-Ату в 11 по местному времени, когда во Франции было 6 вечера. Михаил отвез меня в гостиницу, я немного подремал, проснулся на рассвете, глянул на огни внизу, подумал, что в Париже сейчас время ужина, и почувствовал голод, спросил в «рум-сервисе», нельзя ли принести чего-нибудь, и услышал в ответ: «Разумеется, можно, однако лучше бы вам пересилить себя и попытаться уснуть, иначе ваш организм будет по-прежнему жить по европейскому расписанию».
Нет для меня большей пытки, чем тщетные попытки заснуть, и потому я съел бутерброд и решил пройтись. Задал портье всегдашний вопрос: «Опасно ли выходить из отеля в такой час?» Он заверил меня, что нет, и я зашагал по этому пустынному городу — по узеньким переулкам и широким проспектам. Город как город — неоновые вывески, проезжающие время от времени патрульные автомобили, здесь бродяга, там проститутка — так что мне приходилось постоянно повторять себе: «Я — в Казахстане», иначе можно было бы подумать, что я забрел в какой-то незнакомый парижский квартал.
«Я — в Казахстане», — твердил я безлюдному городу, пока чей-то голос не отозвался:
— А где ж еще?
Я испугался. На скамейке сидел в этот глухой час человек, положив рядом рюкзак. Он поднялся, представился: «Ян. Из Голландии» — и добавил:
— И я знаю, что вы здесь делаете.
Приятель Михаила? Или приставленный ко мне агент тайной полиции?
— И что же?