Может статься, доктор знает что-то, что не помогло профессору, но поможет Соне? Может, он даже не в курсе, что знает нечто важное. Может, его в детстве приучили есть на завтрак сырой чеснок и запивать касторкой? Он всю жизнь ест и запивает, и ведать не ведает, что чеснок плюс касторка в семь утра – первейшее средство от вредоносного влияния заложных покойников… Все может быть. Может быть даже, что Дуся – полная идиотка, и никаких живых трупов не существует. Соня умирает от неизвестного науке вирусного заболевания, а Прошин не пьет никакой касторки по утрам. Может быть (и даже скорее всего), услышав об умных мыслях, которые посетили Дусю сегодня ночью, все ее знакомые, включая Прошина, решат, что у Слободской случилось тяжкое психическое расстройство. Леруся вызовет бригаду санитаров и потом станет возить Дусе передачи в Кащенко. Но как бы глупо все ее идеи ни выглядели, надо все же побеседовать с Валентином Васильевичем.
Дуся позвонила в Заложновскую больницу, но оказалось, что Прошин будет только завтра. А где он сегодня? Неизвестно. Скорее всего, уехал на дачу. Нет ли там случайно телефона? Нет, конечно нету. А если бы и был, вряд ли кто-то в больнице знал бы его.
«Ладно, – подумала Дуся. – Завтра – значит завтра».
Она решила заскочить на работу, навестить Соню в больнице, а в Заложное ехать вечером, чтобы не по пробкам. К ночи она туда дотащится, немножко поспит, а рано утром пойдет с Прошиным беседы беседовать.
Виктору Николаевичу Дуся предложила совершить небольшую уфологическую экспедицию. Веселовский обрадовался как младенец, решив, что его сидение на Чистопрудном сломило таки упрямство журналиста Слободской. Журналист же Слободская думала, что, может, все теории Виктора Николаевича – не такие уж и бредни. Если трупы безо всякой видимой причины оживают, а профессора – умирают, черт его знает, может, и вправду какие-нибудь злокозненные инопланетяне поселились в Заложновском лесу, разводят там кур и экспортируют на тарелках к себе на Ганимед, а заодно экспериментируют на местных покойниках, играя роль Бабы Яги (повелительницы мертвых). Нет ничего невозможного в этом лучшем из миров.
* * *
В больнице Дусю ждал сюрприз. Возле Сониной кровати сидел Вольский. Сказать, что на нем не было лица, – значило ничего не сказать. Едва доктор Кравченко успел вымолвить, в какой клинике Соня лежит, Вольский помчался туда. Сердце упало, когда он увидел ее – белую, почти неживую, обмотанную трубками и проводами. За ночь Соне стало много хуже. И становилось все хуже с каждым часом.
Когда Вольский сжал в ладони ее исхудавшие пальцы, Соня приоткрыла глаза и улыбнулась. Улыбка вышла слабенькая, жалобная. Но в глазах было такое счастье, что Вольский чуть не разревелся.
Он вошел в палату шесть часов назад и с тех пор ни на секунду не выпустил Сонину руку. Сидел в кресле у постели, гладил ее по голове, шептал, как любит, как она нужна ему, и какая глупая, что уехала тогда, утром…
Когда приехала Дуся, Соня спала. Вольский поцеловал ее в лоб, ухватил пламенную Слободскую за локоть, выволок в коридор и потребовал полного отчета о том, что с Соней произошло за это время. Ну, пламенная Слободская и выдала ему по полной программе. Рассказала про Покровского, про заложновские странности, про Таню-кикимора, живых мертвецов и кагэбэшные отчеты тридцатилетней давности.
– Вечером я собираюсь в Заложное. Хочу поговорить с Прошиным, вдруг он что-то знает, – сказала Дуся. – Вы не считаете меня сумасшедшей?
Нет. Вольский считал, что она молодец. Он бы сам поехал к Прошину вот только Соню нельзя было оставлять здесь совсем одну. Он должен быть рядом с ней – все время, каждую минуту. Должен держать за руку не давать уйти…
– Вы мне оставьте все эти бумаги, – попросил Вольский. – Вдруг я что-нибудь вычитаю… Иногда неплохо свежим взглядом посмотреть.
Согласившись, что две головы бесспорно лучше, чем одна, Слободская отдала Вольскому кипу бумаг и отправилась в Заложное.
Когда ближе к полуночи, забросив Виктора Николаевича домой и договорившись встретиться с ним завтра днем, Дуся затормозила у заложновской гостиницы, у нее возникло ощущение дежа вю. Та же девочка-администратор за стойкой, тот же коридор, то же номер…
Дуся попросила разбудить ее в шесть утра и увалилась в койку – за последние трое суток она поспала в общей сложности около пяти часов. «Как там Богданова бедная?» – подумала Дуся, проваливаясь в сон.
* * *
Бедная Богданова в это время чувствовала себя не лучшим образом. Она лежала на больничной койке, и перепуганная медсестра подключала к ее груди кардиостимулятор: без него Соня уже совсем было начала умирать. Вольский сидел у постели, гладил полупрозрачные, безжизненные пальцы, но сколько бы он их ни гладил, сколько бы ни рвал себе сердце, сколько бы ни повторял, что все будет хорошо, это не помогало – жизнь покидала ее, бестелесная рука становилась все холоднее. Вольский ничего не мог сделать. Он сходил с ума, орал на врачей, шептал ей в ухо, что не может остаться один. «Только не уходи, только не уходи, только не уходи от меня сейчас», – твердил он про себя. Но Соня уходила все дальше и дальше, будто бы ей было наплевать на Вольского. Один раз она вернулась, открыла глаза и тоже попросила:
– Не уходи, посиди со мной…
Он и сидел. Пошли вторые сутки, как сидел. Несколько раз отходил ненадолго, курил, брызгал в лицо холодной водой. Как-то, подняв глаза к висящему над умывальником зеркалу, Вольский очень явно ощутил свое сиротство, отчетливо понял, что если она уйдет, он навсегда останется неприкаянным мальчиком. Почему она?! Почему сейчас, когда они встретились наконец?! Почему, вместо того чтобы жить и быть счастливой, каждый день, каждую минуту, Соня лежит без движения, белая, холодная?! Почему врачи ничего не могут поделать? К чертям всю эту медицину! Никуда эта медицина не годится! Сволочи!
Вольский мог сколько угодно ругаться и чертыхаться. Сделать же, напротив, ничего не мог. Сейчас, по крайней мере. Оставалось гладить ее прозрачные пальцы и надеяться на лучшее. Больше сейчас не сделаешь.
В голову лезла всякая ерунда столетней давности. Вот мать снова уезжает на съемки, чемоданы в коридоре. Вольскому мучительно хочется, чтобы она осталась. Но он никогда об этом не просил. Ни разу. Он гордый, очень. Потом он будет плакать, спрятавшись под подушкой. Рыдать до икоты. Но ни слова не скажет. Ему все однажды очень популярно объяснили. Вольскому тогда было пять лет. С тех пор он пытался жить без любви.
Со временем стало получаться. Почти перестало болеть внутри. Годами он не подпускал никого близко и думал, что оброс толстой защитной коркой, под которой никто его, настоящего, не увидит, через которую никакая любовь к нему не пробьется, не доберется до бедного сердца. Но появилась Соня, положила прохладную ладонь на лоб, и всех этих лет как ни бывало. Вольский снова был живым, уязвимым. Он хотел быть с ней, с ней одной, сегодня и всегда, хоть и боялся смертельно, что оттолкнет, что презрительно пожмет плечом… Он злился, пытался бороться с этим, но в конце концов сдался.