Финита ля комедиа | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Ему уже объяснили, что это агенты сыскной полиции, а он сам подозревается в совершении тяжелейшего преступления. В соседней комнате приводили в чувство его мать, упавшую в обморок, стоило полиции переступить порог их скромного домишки на окраине Североеланска.

Во время обыска Витольд Журайский, сын отставного коллежского асессора, происходившего из дворян Виленской губернии, римско-католического вероисповедания, восемнадцати лет от роду, сидел, забившись в угол, под присмотром одного из городовых и с неподдельным ужасом на лице наблюдал, как сыщики выносят и складывают на столике в крошечной гостиной несомненные улики его злодеяния: мелкую дробь в двух жестяных банках, более крупную в матерчатых, а порох — в бумажных мешочках, а также четыре конические и две круглые пули.

Затем на чердаке в груде старой рухляди обнаружили пятизарядный револьвер с надставленным курком и испорченным барабаном, который при взведенном курке не прокручивался, а из-под крыльца извлекли металлический кистень. Его более тяжелая часть была покрыта засохшей кровью с прилипшими к ней волосами.

Увидев револьвер, Журайский тут же упал в обморок и, когда его попытались привести в чувство с помощью нашатыря, все равно ничего вразумительного пояснить не смог, только плакал и утверждал, что последний раз держал револьвер в руках два дня назад на Кузнецком лугу. Там он в компании с двумя приятелями-гимназистами пятого и седьмого классов Григорьевым и Есиковым стрелял по самодельным бумажным мишеням.

Вернувшись домой, Журайский оставил револьвер в кармане гимназической шинели, но на следующий день его там не обнаружил. И решил, что его забрала матушка, которая давно грозилась его выбросить. Матушка ни в какую не признавалась, и он, крепко с ней поссорившись, отправился на уроки к Ушаковым. С собой Журайский прихватил игрушечный пистолет, так как считал себя человеком слова и давно уже обещал Николаю показать настоящее боевое оружие, но из-за происков матушки пришлось ограничиться стрельбой пистонами.

Для этих целей он приобрел на две копейки десять бумажных лент пистонов в галантерейной лавке купца Мохнатова.

Про кистень, смахивающий по форме на большой пестик, Журайский пояснял, что заказал кузнецу Алексееву сделать ему по рисунку балласт из сломанного без мена для занятий гимнастикой. Но кузнец отступил от рисунка и сделал одну из шишек на концах балласта больше другой. Журайский работу не принял и оплатить ее тоже отказался. Кузнец в сердцах бросил балласт в сенках и ушел, пообещав Журайскому при случае накостылять по шее. Сам Журайский не слишком обращал внимание на то, остался ли испорченный балласт в сенях или его куда-то убрали, чтобы не мешал под ногами. Но несколько дней он точно валялся в углу, потому что кухарка все время об него спотыкалась и по этому случаю громко ругалась.

Куда подевался из сеней этот балласт, действительно напоминавший по форме большой пестик, ни кухарка, ни мать Журайского вспомнить не смогли. Ну, валялась себе и валялась какая-то железяка под ногами, потом исчезла. Они подумали, что это Витоша прибрал ее в конце концов для своих надобностей, и тут же про нее забыли.

Что касается револьвера, мать Журайского рассказала, что сын принес его две недели назад. На ее вопрос, откуда он взялся, сын объяснил, что револьвер ему подарили, но он неисправный, и поэтому взял у матери сорок копеек на починку. Дня через два или три он установил на кухне толстую доску и упражнялся в стрельбе, выковыривая из нее стреляные пули ножом. Кухарка при этом чуть не оглохла от выстрелов и жаловалась матушке Журайского, что кухню теперь надо непременно белить, потому что Витоша всю ее закоптил и завонял сгоревшим дымным порохом.

Но револьвера из кармана Журайского ни та, ни Другая не брали, опасаясь его гнева. И были очень обижены его подозрениями. А рассердился он сильно, ругался и кричал, а после на самом деле отыскал детский пистолетик и отправился на уроки. Матушка не знала, к кому именно, потому что Витольд помимо Ушаковых давал еще уроки сыновьям городского архитектора Мейснера и регистратора губернской больницы Ноговицына.

Но все ж самым существенным доказательством преступления стала одежда, обнаруженная все на том же чердаке. Форменные гимназические брюки, шинель и сапоги были в свежих пятнах и брызгах крови, а к подошвам прилипли ошметки грязи, также пропитанные кровью.

Увидев одежду, Журайский замотал головой и принялся яростно доказывать, что давно уже эту одежду не носит, она ему мала, а у сапог отстала подошва, и он просто не мог отправиться на уроки в такой одежде. Матушка и кухарка были также крайне потрясены видом окровавленной одежды и принялись рыдать в голос.

Матушку опять пришлось приводить в чувство, а кухарка подтвердила слова Журайского, что это его старая гимназическая форма, которую он не носит с прошлого года, а находилась она в узле на чердаке по той причине, что хозяйка решила отнести старые вещи в богадельню, но все как-то руки не доходили.

— У сынка зато дошли, — вздохнул Тартищев, отодвигая от себя протоколы допроса Журайского и показания свидетелей. Гимназиста увезли в острог, а сыщики вернулись в управление и теперь пытались свести воедино все детали преступления. — Какой резон ему было идти на убийство в новой одежде? Он к преступлению готовился заранее, продумал все до мелочей…

Ведь даже эта стрельба из пистолетика затеяна была им неспроста. Наверняка хотел приучить всех к выстрелам.

Он же понимал, что ему надо расправиться с каждым поодиночке…

— Но зачем ему потребовалось убивать всех, даже детей? Ведь он свободно мог проникнуть в спальню, вскрыть ящик простым гвоздем и похитить деньги, когда Ушакова уехала в монастырь. И притом, эти деньги мы так и не нашли. Не мог же он их за один вечер растратить? — вступил в разговор Алексей.

— Особого ума не надо, чтоб финажки припрятать, — ответил вместо Тартищева Иван, — но мне интересно другое. С виду гимназист далеко не дурак, наверняка начитался «Пещер Лихтвейса» и прочей дребедени и должен вроде понимать, что в первую очередь нужно было избавиться от очевидных улик: кистеня, револьвера и одежды. Но почему-то не сделал этого. Или до того уверился, что убийство семерых человек сойдет ему с рук, что и прятать особо ничего не стал? Положил поближе, чтобы скорее достать. Тогда, выходит, он затевал еще одно ограбление, а то и несколько?

— Гимназисту, вероятнее всего, светит 632-я статья Военно-уголовного устава, — пояснил Тартищев, — столь тяжкие преступления подлежат суду по полевому уложению.

— Значит, виселица? — уточнил Вавилов.

— Виселица, тут уж ничего не изменишь. Грохнуть семерых человек, притом двух детей… Нет, виселицы ему определенно не миновать, — вздохнул Тартищев. — Но повесят не сразу, позволят, ввиду молодости, подать прошение на имя Государя. А там, пока суд да дело, еще месяц, а то и два пройдет.

— К чему вы, Федор Михайлович, — удивился Алексей, — или тоже сомневаетесь в его виновности?

— Сомневаюсь, — ответил с вызовом Тартищев, — даже самый отъявленный негодяй не может быть несправедливо осужден, тем более на смерть. Мальчишке восемнадцать лет, только жить начал, поэтому землю носом рыть будем, но достанем свидетельства его исключительной вины или, наоборот, невиновности. Не хочу я грех на душу брать, — пробормотал он и отвел взгляд в сторону. — Револьвер и кистень, конечно, улики серьезные, но сапоги-то мы ему не примерили, а вдруг и впрямь они ему малы?