Торговца нигде не было. Во влажной и душной оранжерее он нашел Шавию, храмового управляющего. Тот неспешно посыпал песком исписанный лист, раскланялся и сказал, что Даттам уехал на охоту с графом.
– А как вы себя чувствуете, господин Бредшо?
– Как я могу себя чувствовать? Даттам подарил мне проповедника, а сам выкрал его и повесил, нарушив слово.
– В самом деле, – изумился Шавия, – однако он сказал, что вы отдарили его проповедником в обмен на штуку харайнского шелка и золотую попону для седла.
У Бредшо потемнело в глазах.
– Что?!
– Все сочли, что это очень выгодный обмен, господин Бредшо, а бедняжка граф очень огорчился, ибо давно предлагал за попону любимую наложницу.
Бредшо как был, так и сел на землю оранжереи, закрыв лицо руками.
– О, боже мой! Какой мерзавец! Зачем он это сделал?
– Господин Даттам хотел повесить человека. Еще не было такого, чтобы господин Даттам хотел повесить человека и этого не сделал.
Пестрые герберы кивали головами в распаренном воздухе. Живот старого вейца то поднимался, то опадал, как у ящерки на солнышке.
– А вы? – отчаянно закричал Бредшо, – это вы мне посоветовали эту дурацкую сделку с серебром! Впрочем, это не имеет значения по сравнению с виселицей.
– Ах, господин Бредшо! Даттам пригрозил, что я не вернусь из этой поездки, если я не предложу вам этого договора, а вы видели, что у Даттама слова не расходятся с делом!
* * *
Бредшо вернулся в горницу весь вспотевший после душной оранжереи. Ржаных корольков во дворе стало еще больше, и некоторые из них пересели на верхушку вяза.
Горница была прибрана и вытоплена, вещи доверены на сохранение черевам богов, глядевших с резных ларей. В изголовье кровати лежала шитая лебедями попона. Она была действительно очень хороша, и глаза у лебедей были из настоящих и довольно больших изумрудов.
Да, Даттам, конечно, правильно сказал, что он не убийца. Но при этом имел в виду, видимо, что он – палач. Потом у Бредшо как-то неожиданно зарябило в глазах, он прилег на постель и потерял сознание.
* * *
Три дня Бредшо провалялся без сознания: в бреду ему чудился Даттам и другие мерзости. На четвертый день очнулся – Даттама, конечно, не было. Рядом сидела старуха с лицом, сморщенным наподобие персиковой косточки. Старуха сказала, что оцарапавший его топорик был смочен в яде-волчанике, от которого обычно никто не спасается.
– Вы, однако, заступились за святого, он – за вас.
Бредшо подумал об антибиотике и ничего не сказал.
Графская дочь Имана сказала, что Даттам взял себе западный флигель, в котором давно завелась нечисть. Ночью видно, как в домик слетаются бесы, крутятся голубые молнии. Вчера трое поварят сговорились, разукрасили черным волкодава и спустили его в дымоход: хотели напугать бесов, – так наутро волкодава нашли у порога без шерсти и в синих нехороших пятнах. Даттам только показал на поваренка пальцем, – того схватило и начало трепать, а потом и его товарищей.
Вечером пятого дня Бредшо спустился во двор. Даттам, в паллии, затканном облаками и листьями, в плаще из птичьих перьев, распоряжался погрузкой телег.
Бредшо спросил у дворового, куда едут телеги:
– На рудники.
От Даттама пахло дорогими благовониями, от ящиков – химией, от родового вяза шел сладковатый трупный дух: Даттам хотел, чтобы все убедились, что повешенные не воскресают. Графские люди жались по стенам, как побитые собаки.
Ящики кончились, двое монахов набросили на телегу бархатный покров, украшенный золотой циветой. Даттам повернулся к Бредшо, перья и облака сверкнули на солнце. Лицо бесстрастное, руки в золотых кольцах, ногти проедены кислотами.
– Вы спасли мне жизнь, а я в тот день обманул вас, так?
– И опозорили.
– Помилуйте! Все завидут вам и считают, что вы провели одну из самых выгодных сделок своей жизни.
– Я не сам потерял сознание. Вы дали мне снотворное. Как? Ведь я ничего не ел, кроме дыни, а дыню ели и другие!
Даттам помолчал, а потом объяснил:
– Ножичек, господин Бредшо. Ножичек, которым я резал дыню. Одна его сторона была намазана снотворным зельем.
Бредшо помолчал. Налетел ветер. Закрутился по двору сор. Сзади, на вязе, захлопали шелковые ленты и конопляное тряпье.
– Вешать надо, – сказал Даттам, – не бунтовщиков, а проповедников. Это как капитал вкладывать: потратишь одного человека, а сбережешь тысячи.
– Простая арифметика.
– Простая арифметика, – подтвердил Даттам.
Заскрипели ворота, телеги поехали со двора. Дворовый человек, кланяясь, подвел Даттаму коня.
– А соображения посложней арифметики к обществу неприложимы? – спросил Бредшо.
– А соображения посложней – вранье, – ответил Даттам, вспрыгивая в седло. – Про императора Иршахчана сказано, что он был строг и справедлив. И про императора Меенуна сказано, что он был строг и справедлив. Слова – одинаковые. В чем разница? В арифметике. При Иршахчане в исправительных общинах жило полтора миллиона человек, а при Меенуне – двадцать тысяч.
– Кстати, чем вы пригрозили Шавии, если он не поможет вам в этом паскудном договоре? Шавия говорит – виселицей.
Даттам расхохотался.
– Я? Шавии? Виселицей? Зачем? Я просто пригрозил отнять у него несколько зеленых камешков, которыми он завладел не совсем законным путем и собирался провезти в империю, не доложив храму.
* * *
На следующее утро Бредшо проснулся совсем здоровым. Солнечные зайчики прыгали по комнате, медные боги улыбались с полки над печкой, большой рыжий кот пробрался на полку и грелся вместе с богами на солнце. Бредшо поулыбался коту и другим богам, встал. Одежду в ларе пропарили с известью и сезамом, вывели сглазы и дорожную грязь.
Бредшо спустился вниз, и прошел меж плетней местного значения, мшаников и поветей к западному флигелю, в который по ночам летали бесы.
Волкодав, лежавший у двери флигеля, помер, действительно, нехорошо, с синими пятнами и желтой пеной вокруг пасти.
В домике кто-то был. Бредшо зашел в соседний мшаник, проделал дырочку в промасленной бумаге и стал ждать неизвестно чего. Минут через двадцать прибежала дворовая девка, глянула на мертвого пса, кинула в окошко горстью песка.
В домике завозились, через минуту в дверях показался молодой монашек.
– Хадар! Я лепешек тебе испекла.
– С петушком и курочкой?
– С петушком и курочкой! – Девушка засмеялась и стала обмахиваться кончиком косы.
Хадар сказал жалобно:
– Мне не велено отлучаться.