На брусчатку, под туманные красные звезды, овеваемые серебряным снегом, входили строгие шеренги полков, литые каре батальонов, отдельные роты, в камуфляже, в походных «афганках», в линялых обвислых панамах. Колыхались знамена, светились стволы автоматов. Белосельцев вглядывался в их худые загорелые лица, узнавал офицеров шиндандской и кундузской дивизий, спецназ Лашгаргаха и Фарах-Руда, десантно-штурмовой батальон, уходивший на перехват караванов, группы захвата, бороздившие красные пески Регистана. Он видел, как проходит, печатая шаг, «мусульманский батальон», штурмовавший Дворец Амина, офицеров «Каскада» и «Вымпела». Все они были знакомы, все были родные. В их стиснутых строгих рядах он увидел себя самого, молодого, стройного, с марлевой повязкой на лбу, и в кармане, у самого сердца, лежал маленький цветной изразец.
Парад проходил по Красной площади, среди звона курантов, вдоль розовых башен и стен. Удалялся к Василию Блаженному и там, овеваемый светлой метелью, возносился в синее московское небо, исчезал среди туманных огней. Белосельцев шагал по брусчатке, и на черно-металлическом камне, среди снежных мазков, лежала оброненная джелалабадская роза.
Белосельцев шел по Москве, в метели, среди сочных белых огней, пропадая в серебристой мгле переулков, выходя на просторы озаренных площадей, видя в небесах то золотые кресты соборов, то жгучие красные иероглифы реклам. Он сбился с пути, путал названия улиц, оказывался в темных продуваемых арках, из которых его выносило на сверкающие, в бегущих вспышках проспекты. Ему казалось, он выходил к Смоленской, к седой громаде Министерства иностранных дел, увенчанной высокими сигнальными огнями, среди Садовой, похожей на кольцо Сатурна. Но заворачивая за угол, вдруг оказывался на Чистых прудах, на сиреневом льдистом катке, по которому среди гирлянд носилась одинокая хрупкая танцовщица. Он узнавал бело-розовый нежный дворец больницы Склифасовского, зеленые луковицы кирпичного храма, где шло богослужение, в озаренной глубине над головами прихожан появлялся священник в золотом облачении, но его вдруг подхватывал завиток метели, подымал в воздух, опускал через минуту на московской окраине, среди угрюмых фабричных зданий, над которыми в пурге пламенели цифры «666».
Москва шевелилась, двигалась, меняла обличье. Озаренные фасады зданий возникали и исчезали, менялись местами, поворачивали в разные стороны свои воспаленные окна. В огромных витринах бриллианты, драгоценности и меха сменялись окровавленными тушами, копчеными окороками, отрубленными головами коров и свиней. В ночном клубе обнаженные женщины качали на бедрах разноцветные павлиньи перья, и вдруг среди них появлялся черный раввин, открывал священную книгу, и посетители начинали молиться. В сыпучей метели, вместе с хлопьями легкого снега, летели какие-то бороды, старые кивера и кокарды, камергерский шитый сюртук, и их догоняла буденовка с красной звездой, кожанка комиссара. Отовсюду слышалась музыка. Из открытых окон особняка – чистый звук рояля. Из подворотни – вой ветра и лай собак. Из проезжего джипа – горячий рок-н-ролл. Из сквера, где качались деревья, – стук морозных суков, карканье хриплых ворон. Казалось, Москва снимается с места, готовится в странствие. Всеми домами и храмами, всеми дворцами, министерствами, тюрьмами снимется со своих холмов, сорвется с фундаментов и под музыку метели улетит в небеса, как огромная летающая тарелка, вращаясь вокруг Кремля. Опустится на другую планету, в другой половине галактики.
Ему казалось, что в этой мистической Москве скрывается от него какая-то тайна. Какое-то малое, ускользающее от понимания слово. Какой-то хрупкий, едва уловимый звук. И он бежал по Москве, догоняя этот звук, ловя его в скрежете трамвая, обронившего с проводов зеленую длинную искру. В звоне хрустальных дверей, в которых мелькнула прелестная, усыпанная снегом женщина.
Особняки на бульваре были как волшебные видения. Розовый, с янтарными окнами, с чугунными решетками на балконах, начинал вдруг рябить, как отражение, туманился, словно облако, возносился сквозь черные плетения деревьев. Белоснежный, с хрустальными зажженными люстрами, словно в глубине, среди мраморных колонн, шел бал, танцевали офицеры и дамы. Два каменных льва на воротах, в шапках снега, привстали на лапах. Горела, лучилась на водостоке сосулька. И все летело в метельное небо. Нежно-бирюзовый, льдисто-сияющий, с узорным фронтоном, на котором – античные герои и женщины, амфоры и священные чаши, начинал отрываться от сугробов и вместе с гранеными фонарями, с их сиреневым светом, исчезал в туче снега.
И внезапно, среди мелькания особняков, улетавших колоколен, наполненных льдом водостоков, его осенило. Он стоял на бульваре, с раздуваемыми полами пальто. Золотистый особняк бросал на снега длинные полосы света. И его осенила грозная и простая догадка, превращавшаяся среди снежных серебряных струй, налетавших автомобильных огней в очевидную страшную истину. Его обманули. Легкими несильными толчками его двигали от одного человека к другому, и последним, едва ощутимым усилием, в черном «линкольне», замкнули контур интриги. Соединили незримые лепестки детонатора. Электрический ток побежал, и взрыв неминуем. Москва, охваченная прилетевшей из мироздания метелью, в предчувствии взрыва стремится улететь в небеса.
Он нашел телефонную будку. Схватил ледяную трубку. Глядя сквозь радужную изморозь, набрал номер Ивлева. Телефон молчал. Ивлев все еще находился в Туле, поднимал десантников на военный переворот. Позвонил к Чичагову. Тот оказался дома.
– Мне нужно тебя увидеть.
– Заходи.
– Нет, спустись вниз, на улицу.
– В такую-то метель?
– Я жду тебя в твоей подворотне.
Чичагов жил в огромном сталинском доме, недалеко от университета. Окна туманно желтели по фасаду, среди лепнины, тяжелых карнизов и барельефов. Темные арки вели внутрь двора. Перед домом, задуваемые пургой, светили фонари. Каждый был окружен мятущимся белым светом. Под каждым качалось размытое световое пятно.
Чичагов вышел из теплой квартиры, и его черное пальто еще не было забросано снегом, а глаза, непривыкшие к колючему ветру, подслеповато высматривали Белосельцева. Белосельцев вышел к нему и окликнул. Они стояли под фонарем, в пятне размытого синеватого света.
– Ты уже знаешь, что сегодня я встречался с Имбирцевым? – спросил Белосельцев, чувствуя, как в легкие ему залетает метель.
– Да, – ответил Чичагов.
– Ты знаешь, что до этого мы встречались в усадьбе Вердыки, и Ивлев унес приготовленную Кугелем папку?
– Я знал.
– Ты был изначально уверен, что Имбирцев, узнав о папке, не желая допустить «ирангейт», должен убить Ивлева?
– Да, – сказал Чичагов.
– Ты разработал операцию, в результате чего Имбирцев с моей помощью убьет нашего фронтового товарища, Ивлева, который готов сковырнуть этот сучий режим, сделавший тебя холуем? Ивлева, с которым в расположении Гератского сто первого полка мы обменялись часами, как братья, и ты разлил в стаканы привезенный из Тарагунди пахнущий соляркой спирт, и мы все трое выпили за победу и за то, чтобы помнить друг друга? Сначала Имбирцев уберет опасного Ивлева, а потом ты с Кугелем уничтожишь Имбирцева?