– Мулла сказал, в крепости много женщины, дети. Враги ходили в дома, забирали людей. Стрелять не надо. Минометы делать не надо. Дочери, жены, много дети! – Сайд Исмаил высасывал кровь из глубокой царапины, смотрел на полковника умоляющими фиолетовыми, как у оленя, глазами. Рукав его мундира был усыпан мелкими колючими семенами, как и мундир убитого Сардара, как верблюжьи бока и одежды убитых погонщиков. Белая ряса муллы была в легких россыпях приставших семян, и форма полковника, и куртка его, Белосельцева, словно кто-то невидимый посыпал их всех семенами кротких растений, пометил всех одной метой, пытаясь объяснить их сходство, их земное единство и связь, их бренное существование под низким солнцем среди непроснувшихся виноградников и садов.
Полковник сжимал презрительно губы, досадуя на помеху. Не откликался на молитвы и поклоны, готовые обернуться проклятьями, выстрелами в спину. Знал цену этим смиренным мольбам, таящим в себе кровавый мятеж, тот, что ворвался в его кабульский дом, отнял самое дорогой, любимое. Был готов отвернуться от стариков, обратить лицо к застывшим нацеленным минометам.
– Вы сами даете бандитам хлеб и одежду. Сами оставляете их в кишлаке, – сказал старикам полковник. – Вам надо было позвать войска и прогнать бандитов. Теперь мы это сделаем сами.
Мулла кланялся низко, с трудом сгибая стариковскую спину. Показывал в небо, на кишлак и на крепость:
– Аллах милосердный взывает к твоему доброму сердцу! Подумай, что там, за воротами находится твоя дочь и жена, и твои снаряды полетят им на головы!
Лицо полковника выражало муку. Казалось, его почернелая кожа, похожая на мертвую чешую виноградных высохших почек, начинает оживать, пропитывается соками страдания, и было неясно, что вызывает в нем это страдание, – милосердие, после которого он уведет войска, или ярость, которая заставит грохотать минометы, двинет танки на глиняные заборы и стены.
Мулла колыхал волнистой, из жестких завитков, бородой, вращал умоляющими глазами. Белосельцеву показалось, что тот вдруг стал похож на деда Михаила, с выражением отчаяния, боли, словно душа умершего деда прилетела сюда, в Кандагарскую долину, и вселилась в муллу.
– Во имя милосердного Аллаха, не надо стрелять, не надо посылать солдат. Мы, старики, пойдем, откроем ворота, выпустим женщин, детей. Если нас возьмут, не будут пускать, значит, так угодно Аллаху. Тогда стреляй и пускай солдат!
Они стояли друг против друга, полковник, сухой и подтянутый, выпускник английского колледжа, потерявший жену в мятеже. И сельский мулла, весь век проживший среди темного бедного люда, среди овец и верблюдов, завершавший долгую жизнь. Оба они, столь разные, были дети одного народа, на который свалилось несчастье. Обоих осыпали горючие семена.
Полковник слабо кивнул. Мулла, еще умоляюще кланяясь, но уже меняясь в лице, оборачивался к старикам, величественно распрямлялся. Те потянулись к нему, слушали его тихую речь. Мулла поправил чалму, расправил одежды, шагнул на дорогу. Белое стариковское воинство колыхнулось, потянулось следом. Упирались в пыль палками, поддерживали один другого, шли навстречу бойницам, к синим воротам крепости. Вслед им смотрели застывшие за пулеметом стрелки, притихшие наготове минометчики, рота захвата, нацеленная на последний бросок. Смотрели, как идут старики, выбивая палками облачка холодной солнечной пыли.
Внезапно синие створки ворот раскрылись, и из них с нарастающим воплем, изгоняемые невидимой толкающей силой, стали выбегать женщины в паранджах, дети в пестрых одеждах. Кричали, заслонялись руками от нацеленного в их сторону оружия. И следом, закупорив на мгновение ворота, вырываясь из них, расшвыривая голосящую толпу, вынеслись всадники. Закружились, вздымая лошадей на дыбы, разворачиваясь, колотя их нагайками. У каждого через седло была переброшена женщина, к спине, у винтовки, прикручен ребенок. С гиком, воплем направили лошадей вдоль стены, огибая крепость, минуя деревья, на темную пашню. Скоком, пригнувшись, вытягиваясь в линию, помчались к предгорьям. Солдаты вскакивали, выбрасывали вперед оружие, и им наперерез с металлическим, срывающимся на вопль криком метнулся полковник. Запрещающе вытягивал руку, отделял скачущую конницу, детей, стариков от вороненых стволов. Кинулся к рации, торопясь, вызывая экипажи броневиков и танков, запрещая стрелять. Все стояли, оцепенев, держа пальцы на спусках, глядя на бестолково толкущихся стариков, на бегущих к ним женщин, на удалявшуюся конницу.
Белосельцев в прозрении, дальнозорко видел, как у всадника, перебросившего через седло маленькое женское тело, краснеет на голове знакомая красная шапочка, темнеет шрам на лице, желтеет на солнце медное стремя.
В то время когда афганский полк вел прочесывание кишлаков вдоль дороги, советская бригада вторглась в базовый район моджахедов. Пробивалась сквозь укрепрайон, где каждый арык был превращен в рубеж обороны. Мятежники, перемещаясь под землей в глубинных прорытых каналах, мобильно перебрасывали боевые летучие группы, поражая нападающих с тыла. Колонны с боеприпасами и горючим, двигаясь по пыльным проселкам, напарывались на фугасы, теряя людей и машины. Вертолеты натыкались на огонь зенитных пулеметов, отворачивали от выбранных целей. Солдаты бригады, оставив «бэтээры» на дорогах, двигались цепью по рытвинам и арыкам, в которые внезапно поступала вода, превращала их в непреодолимое для транспортеров препятствие. По цепям били снайперы, бригада несла потери, и эти потери, здесь, в медсанбате, где находился Белосельцев, превращались в поток окровавленных тел, поступавших на два операционных стола, за которыми работали разгоряченные остервенелые хирурги, полосуя скальпелями изуродованные молодые тела.
На солнечную песчаную площадку опускался вертолет, вздымая пыльные смерчи. Санитары сгружали носилки с ранеными, вталкивали их в микроавтобус с красным крестом. Тот срывался и мчал к медсанбату. Раненых вносили в операционную, держа над бесчувственными головами солнечные флаконы капельниц. Санитары большими ножницами распарывали им одежду, кидали в угол комья окровавленных, пыльных материй. Хирурги, закатав рукава, в красных мокрых перчатках, взмахивали белой сталью, секли, рубили, пилили. Падали на пол красные, как банты, тампоны. Звякали в тазы извлеченные осколки и пули. Матерились в бреду десантники. Сестры с силой удерживали на столах бьющихся от боли солдат. Казалось, здесь, в лазарете, вращается огромная стальная фреза, с визгом зубцов рассекающая плоть. Ее вращение начиналось в «зеленке», среди яблонь и виноградников, где крутился огромный металлический диск, распиливая бригаду, стоящие вдоль дороги «бэтээры», желто-зеленую пятнистую долину, фиолетовую туманную гору, далекие с ледниками хребты. Фреза, острозубая, искрящаяся, распиливала надвое землю, и здесь, в медсанбате, пытались наложить на разрез хлюпающий кровью шов.
Белосельцев в марлевой повязке стоял у стены, заставляя себя смотреть. Когда не было сил, и воздух наполнялся красным угарным дымом, кто-то невидимый бил ему пальцем в лоб, приказывал: «Смотри!», и он, одолевая обморок, продолжал смотреть.
Длинный голый десантник, отлитый из бронзовых мускулов, лежал на столе. Открыл блестевший зубами рот, водил невидящими глазами. Хирург рылся в его распоротом животе, вытаскивал из него, как колбасник, шмотки кишок, раздвигал липкие булькающие внутренности, добирался до пули. В воздухе над десантником стоял пар, зловонье. В этом смертном тумане носилась душа десантника, излетая из тела и вновь в него погружаясь, – ныряла, как в красную купальню, помещалась среди бицепсов, костей и влажных органов и вновь выталкивалась, едва заметная, как красный туман. Хирург подцепил пинцетом пулю, выхватил ее, посмотрел на солнце, словно она была прозрачная. Кинул расплющенный кусок металла в эмалированный таз. Он звякнул, замер среди липких бинтов и тампонов.