Дерево в центре Кабула | Страница: 52

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Его посетило странное прозрение, словно он смотрел на мир сквозь прозрачную линзу и видел весь мир разом. В этом мире все пребывало одновременно, и они, лежа в прохладных сумерках кабульского номера, существовали в те же секунды, что и опустелый утихший рынок, где теснились запертые дуканы, и в одном из них в темных клетках спали птицы и валялся на полу оборванный клочок покрывала и стреляная пистолетная гильза. Где-то на холодном полу лежал убитый цыган, а Дженсон Ли в убогой лачуге среди грязных трущоб забылся чутким сном, спрятав под подушку оружие. Маргарет, жена полковника, смотрела на худое изможденное лицо мужа, слушала, как он вздыхает во сне. И над всем были мерцающие снежные горы, а выше их звезды, и под этими звездами дремали кусты зимних роз, от которых она отломила колючую ветку, поставила в вазу, и та мерцала у нее на столе.

– Мне страшно в Кабуле, – сказала она. – Кругом военные, разведчики, слухи об убийствах, о мятежах. То взорвался на дороге автобус. То убили в толпе советника. Повсюду аресты, преследования. Говорят, в этой мрачной тюрьме Пули-Чархи битком арестованных, и их пытают. Днем я забываюсь в работе, суета, документы, мой требовательный шеф. А к вечеру я остаюсь одна в этом номере, и мне страшно. Чудится, что за мной следят. Коридорные бесшумно появляются и исчезают, и я не знаю, что у них под накидкой. Ночью, во время комендатского часа, страшными голосами кричат часовые, иногда стреляют, и я жду, когда мне в окно залетит пуля. Но теперь у меня есть ты, и мне не страшно. Ты невоенный, ты мирный, милый, понятный.

– А может, и я разведчик?

– Нет, ты не разведчик. Тех я вижу насквозь. Они внешне мягкие, теплые, а внутри твердые и холодные, словно у них заморожена сердцевина. Если их посмотреть на свет, то по краям они светящиеся и прозрачные, а внутри у них темное непроглядное пятнышко.

– Совсем как яблоко, которое я тебе подарил.

Он положил ей руку на лоб, чувствуя, как ее ресницы щекочут ему ладонь, словно под рукой трепетала бесшумная бабочка из тех нежнейших, белых, с легчайшей желтизной, которые вились над зеленым душистым полем, и они бежали среди травяной пыльцы, разрывая грудью прозрачные ожерелья порхающих бабочек. Ладонь чувствовала ее теплый лоб и пушистые волосы, он отводил рукой ее клубящиеся тревоги и страхи и теперь был сильнее ее, властвовал над ней, и его господство было направлено во благо, сберегало и охраняло ее.

– Завтра я улетаю в Джелалабад, – сказал он.

– Зачем? Значит, я снова останусь одна. Там опасно, близко к пакистанской границе. Говорят, там идут бои.

– Всего на несколько дней улетаю. Хочу посмотреть буддийский храм. Написать об университете, где учатся афганские девушки. Побывать в сельских школах. Послать в газету очерк об учителях, которые вопреки всем угрозам учат девочек грамоте. И еще у меня есть мечта – поймать в Джелалабаде бабочку. Здесь, в Кабуле, зима, по ночам подмораживает, а там тепло, тропики. Говорят, там розы цветут, висят в садах апельсины и летают летние бабочки.

Он не сказал ей, что будет работать в разведке, исследовать движение вооруженных групп моджахедов, пробирающихся из Пакистана по тропам. Изучать агентурные данные, добытые разведчиками из военных лагерей в Пакистане, где вербуют бойцов, учат стрелять и минировать, малыми отрядами, бессчетно, направляют к Кабулу, внедряют в кишлаки. И вялый огонь сопротивления захватывает кишлаки и селения, и страна, словно тлеющий шерстяной ковер, окутывается дымом восстаний.

Он не сказал ей об этом, а только о бабочке, которую мечтал поймать на каком-нибудь благоухающем клейком цветке, чтобы позже, в Москве, рассматривая оранжевые крылья, черные прожилки и крапины, вспомнить Джелалабад, каменных Будд, синий купол мечети.

– Привези мне из Джелалабада живые розы. У меня через несколько дней – рождение. Подари мне к рождению розы.

Он представил, как везет ей букет темно-красных роз, сидя в военном транспорте. Розы, бархатные, густые, стиснули головки цветов, распушили глянцевитые листья и медленно, по высокой дуге, плывут над горами, клетчатыми полями, струйками рек и арыков. А он с земли смотрит, как плывет в небесах букет красных роз.

– Приезжай поскорей. В мой день рождения повезешь меня по Кабулу. Покажешь дуканы, где продаются золотые изделия, где ювелиры вставляют голубые лазуриты в серебряные оправы. Хочу увидеть, как ткут ковры. Как справляют свадьбы, и музыканты с тонкими дудками и коричневыми гулкими, с рокочущими струнами инструментов сидят на кошме, на которой пляшет босоногая танцовщица. Обо всем этом я читала, но здесь ничего не вижу, кроме печатной машинки. Но ты мне все это покажешь.

Она говорила о будущем, которого еще не было. Своими тихими мечтательными словами она создавала это будущее, выстраивала его из пустоты, как дерево из пустого воздуха и света выстраивает свою листву. Он входил в это будущее, которое секунду назад не существовало, но нарождалось с каждым произносимым словом. Те крохотные корпускулы мироздания, что прилетели к ним вчера и роились, суля бесконечные возможности будущего, эти зародыши и семена мироздания умчались проч. Но одно случайно осталось и, словно брошенное в землю малое зернышко, пустило росток. И начался рост. Скрученная в спираль судьба стала распрямляться, как стебелек. И вот они лежат в прохладном кабульском номере, и он чувствует, как пульсирует жилка у нее на запястье, и в близких глазах блестят две яркие точки, и он может погладить ей брови, медленно провести рукой по ее лицу и груди, почувствовать, как набухает от прикосновений ее сосок, и потом, через много лет, в какой-нибудь заметенной снегом избе, в его стариковском бессильном теле жадно, остро вспыхнет память об этих теплых чудных губах, о ресницах, похожих на нежную прозрачную бабочку, и в холодной одинокой ночи он произнесет ее имя.

– Ты спишь? – спросил он.

Она не ответила, только едва улыбнулась во сне.

Он лежал лицом вверх, открыв глаза, держа на руке ее легкую голову и тоже спал. И в открытых спящих глазах повторялось видение. Каменистый крутой откос, блеклые сухие былинки, за ними ярко, бурливо бежит река, на откосе, белая, среди выжженных трав, пасется ослятя, привязанная, как жертвенное животное. Он смотрит на нее с высоты, испытывая тревогу и муку, и никак не может проснуться.

Он очнулся на самом рассвете, когда над горами вставала синяя, не освещавшая землю заря. Осторожно встал, глядя, как спокойно ее лицо, как белеет ее голая рука и на пальце, слабо отливая, темнеет обручальное колечко из другой, ему не принадлежащей жизни. Оделся, коснувшись мимолетно ее висящего на стуле платья. Осторожно вышел из номера. Коридорный, оторвав от кошмы бородатую голову, посмотрел ему вслед. Нужно было собираться, успеть к приходу военной машины, которая отвезет его в аэропорт.

Часть третья

Глава восемнадцатая

Генерал Белосельцев пребывал в своей одинокой московской квартире, смотрел, как на крышах домов лежит малиновый свет вечернего зимнего солнца, и сосулька пламенеет, словно в нее вморожен цветок. Его тревожили мысли, связанные с теологией, которая должна была объяснить, является ли отпущенное ему бытие единственным, или после смерти его ждет другое, значительнее и полноценнее нынешнего. Не служит ли его земная конечная жизнь лишь приготовлением к другой, вечной жизни. Быть может, и впрямь по другую сторону смерти существует высокая сводчатая палата, наподобие Грановитой, в ней установлен престол из драгоценных камней, по разную сторону от которого лежат священные звери с человечьими лицами. На престоле восседает Господь, как рисует его Рублев, строгий, лучезарный, с золотыми нитями в волосах. Вокруг его головы разливается сияние, которое здесь, на земле, мы воспринимаем, как малиновую зимнюю зарю над черными избами, или как черно-оранжевую, осеннюю, под низкими тучами, и колья забора с забытой стеклянной банкой, все, как один, отпечатаны на закате. Вокруг Господа стоят недвижные послушные ангелы, и их крылья ниспадают до самого каменного пола, а на плащах красуются резные серебряные пряжки и плетеные пояски. Тут же, покрытые белыми овечьими шкурами, с сухими стариковскими мускулами теснятся пророки. Над каждым, как на аккуратных табличках, выведено – Иезекиль, Иеремия, Исайя, и один из них очень похож на деда Михаила, когда тот, белобородый, синеглазый, сидел, распаренный, после бани и пил из блюдечка чай. Апостолы обуты в сандалии, в разноцветных туниках, и один из них, кажется Петр, упирается утомленно о посох, а Иоанн Богослов, узнаваемый по тонким чертам лица, раскрыл ладонь, на которую присела маленькая полевая стрекозка. Праведники за ними, с нимбами, волна за волной, ряд за рядом, напоминают осенние золотые холмы, когда смотришь в дождливую даль на туманные иконостасы берез, и такая любовь и боль к этим русским просторам, к красному листу осины, упавшему на черную дорогу. После смерти, оставив на больничной койке свое измученное остывающее тело, ты входишь в чертоги, босой, зябкий, стыдливо стоишь на каменном полу, прикрывая руками пах, и к тебе выносят большие гремящие весы с медными истертыми чашами, как у того дуканщика на кабульском рынке, что водил по сторонам плутоватыми вишневыми глазами, отвешивал чай и изюм.