– А женщины здесь зачем? – спросил Белосельцев.
– Операция, – сказал Сайд Исмаил, – пойдут дома с нами. Мужчина нельзя в женский часть. Мусульманский обычай нельзя. Эти женщины, члены партии, пойдут искать в женский часть.
Его слова заглушил налетающий трескучий вихрь. Низко, под кромкой туч, над Майвандом прошел вертолет с красной афганской эмблемой. Выплюнул пук листовок. Они рассыпались, кружили в сыром льдистом воздухе, падали в районы трущоб. Несколько белых квадратиков упали на Майванд, белели, прилипнув к асфальту.
Строились на тротуаре перед узкими щелями, уводящими в Старый город, в глинобитные скопища. Там, притаившаяся, ждущая облавы, пряталась жизнь. На грязной белой стене витиевато, вразлет, было написано углем: «С благословения Аллаха начинаем исламскую революцию Афганистана», и рядом свежие дыры от пуль.
«Иероглифы контрреволюции», – подумал Белосельцев, глядя на курчавую надпись. Какой-то партиец перехватил его взгляд. Поднял обломок кирпича, перечеркнул черную надпись красной чертой.
– Пошли! – Сайд Исмаил первым шагнул в скользкий, сочащийся влагой проем, поднося к губам мегафон.
Металлический, пружинный, возвышающийся до звона голос понесся в закоулки, в подворья, в гнилые чердаки и подвалы, пронизывая доски, ветхую глину, ржавую жесть. И следом за взьшающим красным раструбом растянутыми цепями, втягиваясь в проулки, пошли отряды, заглядывая в темень углов, держа на весу стволы. В оконце за грязным стеклом на мгновение возникло и отпрянуло испуганное худое лицо.
Засунув руки в карманы, подняв воротник пальто, Белосельцев шел за афганцем, одетым в бронежилет. Старался не поскользнуться на жидких потеках, на зловонных ручьях нечистот, на рытвинах, полных тухлого снега. Сгибался под низкими стрехами, ступая твердо и точно, проходил мимо темных глухих проемов с резкими сквозняками, из которых вот-вот брызнет выстрел. Мгновениями возникал острый страх, чувство близкой опасности. Хотелось вернуться на открытое пространство или вжаться в тесную нишу, стать невидимым. Но звенел и рокотал мегафон, звал вперед металлический голос, солдат с карабином поправлял неудобный, съехавший на бок жилет. И больная мгновенная мысль: «Неужели это я, вбегавший когда-то в московскую милую комнату, полную янтарного солнца, и бабушка подымала ко мне свое чудное, осчастливленное моим появлением лицо?… Я иду теперь в мегафонном надрыве в древних трущобах Кабула?…»
Выстрелы. Топот сапог. Жалобные тонкие вскрики. Прикладом сбивают замок. Щепки от ветхих дверей. Кого-то ведут под конвоем. Дуло к сутулой спине. Кануло. Идет операция.
Подворотня, как гулкий кувшин. Темная ниша в стене. Сидящий босой старик с бельмами на глазах. Двигает мелкие четки, беззвучно читает молитвы. О хлебе, о добре, о счастливом согласии в доме. Солдат с разбитой губой дернул ремень карабина, сплюнул кровь в снег. Кануло. Идет операция.
Топится хлебная печь. Хлебопеки катают тесто. Лепят к горячим стенкам. Извлекают горячие, пышущие жаром лепешки. Длинная смиренная вереница в ожидании хлеба. Девочка в красных обносках бежит босиком по снегу, прижимает к груди укутанную в тряпицу лепешку. Студент с винтовкой погладил ее на ходу. Кануло. Идет операция.
Белосельцев двигался в извилистом тесном желобе, влекомый цепью вооруженных людей. Погружался в толщу неведомой жизни, обступившей его пугливо, взиравшей изо всех подворотен. Казалось, в искривленном лабиринте запутанного, повторяющего себя многократно пространства остановилось время. Он не знал, как долго он здесь, час или целый день. Где Майванд, где отель. Как выбраться обратно из этих закупоренных глиной горловин. Он оказался на иной планете, с иным, неземным ландшафтом, иной атмосферой, в которой обитала неземная жизнь, рожденная на иной, неземной основе. Соприкосновение с этой жизнью сулило опасность, заражение незнакомой инфекцией, болезнь крови и психики.
Просевший гнилой потолок в домах. Липкий пол. Холодный очаг. Тесно, по-овечьи сбилась семья. Худой, с покрасневшими глазами хозяин, с шелушащимся от экземы лицом. Две женщины в паранджах. Гурьба немытых испуганных ребятишек. Недвижный старик на полу, заваленный грудой тряпья, то ли живой, то ли мертвый. Зияющая обнаженная бедность, голь, усиленная видом жестяного корыта, пустого распахнутого сундука.
– Нету у нас оружия, – уныло говорил хозяин. – Нету у нас ничего. Третий день нету хлеба в доме. Рынок закрыт. Дуканы закрыты. Не могу на хлеб заработать.
Сайд Исмаил обошел комнату, заглянул в пустой сундук, выходя, задел корыто, и оно жалобно простонало. Белосельцев чувствовал глядящие вслед глаза, не понимая, что в них. Испуг. Нелюбовь. Зов о помощи. Или тусклое тупое смирение, готовность ко всему, даже к смерти.
Из соседнего двора выводили задержанного, подталкивали, понукали. Он торопливо ставил в грязь разъезжавшиеся калоши, затравленно озирался. К нему с яростным криком рванулась женщина в зеленой засаленной парандже и маленький желтолицый мужчина в тряпье. Охранники их отгоняли, преграждали путь автоматами.
– Куда сына увел? – выкрикивал маленький хазареец, хватая задержанного. – Два дня нету сына! Люди видели, как ты сына увел!
Белосельцев вспомнил толпу, мальчик в красной рубахе скачет, сжимая рогатку. Детская рогатка среди груды трофейных винтовок. Детское обнаженное тело с красным шрамом на операционном столе.
– Будь ты проклят! – кричал хазареец. – Сына отдай! Секретарь райкома Кадыр стоял перед маленьким седым стариком.
Монгольское желтоватое лицо круглилось яблочками щек. В запеченных веках мерцали глазки. Пушились нитеобразные усы, прозрачная невесомая бородка. Морщинистый лоб был стянут черной шиитской повязкой. Кадыр развернул перед ним план района, выспрашивал, теряя терпение. Тут же стоял Сайд Исмаил, устало опустив мегафон.
– Старейшина хазареец, – объяснял он по-русски Белосельцеву сорванным голосом. – Самый главный. Что скажет, то будет. Не скажет, не будет.
– Где спрятаны бомбы, – допытывался у хазарейца Кадыр. – Их делают враги. Враги хазарейцев, враги всех кабульцев. Эти бомбы, если мы их не найдем, полетят в бедняков, полетят в дуканщиков, полетят в мулл. Мы пришли с оружием, но наше оружие не против бедняков, а против богачей, спрятавшихся под одежду бедняков.
Старик спокойно, бесстрастно смотрел в раскрытый план. Был похож на игрушечного истуканчика. Шевелил маленькими губами, раздувал волокна усов.
– Нету бомб, – сказал старейшина. – Пока здесь будут твои люди с оружием, дуканы будут закрыты, пекарни будут закрыты, мечети будут закрыты. Пусть твои люди с оружием уйдут, и тогда мы пойдем в дуканы и купим хлеб. Пойдем в мечеть и будем молиться.
– Знает, – тихо сказал Сайд Исмаил. – Хитрый старик. Все знает, не хочет показывать.
Кадыр спрятал план, отошел. Снова вереница людей ощетинилась оружием, медленно двинулась по дворам. Сайд Исмаил прижал к губам мегафон. Как трубач, гудел металлически-страстно.
Белосельцев больше не пугался темных углов и подворий, не думал о выстреле в спину. Отовсюду смотрели на него голодные, темные от страха и ожидания глаза. Все живое жалось, теснилось, торопливо уступало дорогу, стремилось занять как можно меньше места, плотнее прижаться к стене. Из дыр, из разбитых окон, из трещин и проломов смотрело горе. Он очутился в недрах огромного непроходящего горя, которое, казалось, стекало сюда столетиями, в эти трущобы и ямы, стояло, как темная гнилая вода. Он тяготился своей добротной непромокаемой обувью, непродуваемым кожаным пальто, сильным сытым телом. Даже болью и состраданием своим тяготился, не сопоставимыми с окружавшим его, остановившимся и онемевшим горем. Не умел откликнуться на эту беду немедленной помощью. Откликался только страстным молитвенным ее отрицанием, желанием ее одолеть, развести руками, разобрать эти глиняные смердящие саркофаги, открыть их свету и воздуху.