Зал больше не мог оставаться в стороне от происходящего. Не было равнодушных. Рыбаки подводного лова кинули блесны, цепляя за нижнюю губу чекистов-андроповцев. Литейщики завода «Серп и Молот» отбросили библии, достали кувалды и кинулись на защиту чекистов. Мариетта Чудакова бурно дышала, обмахиваясь веером, чувствуя, как нос Дыховичного все глубже проникает в ее чувственную плоть. Карантинов фехтовал легкой шпагой, уклоняясь от ударов титанового слитка, слышались его английские возгласы, звяк металла, свирепый рык Золушкина: «Вольфыч, добить гада или сделать инвалидом детства?». Литейщики кувалдами пытались вернуть средневековому доспеху первоначальную форму. Сплющенным листам придавали вид куба, сферы, цилиндра, раскатывали в плоскость, протягивали в стальную проволоку. И какую бы форму ни принимал многострадальный металл, из-под кувалд слышался писк Соловейчика: «Граф Монтекристо был отчаянный забияка и дуэлянт… Однажды он вызвал на дуэль писателя Александра Дюма… Дрались зонтиками на вершине Эйфелевой башни… Обоих сдуло ветром… С тех пор вошли в обыкновение схватки писателей с героями их произведений… Примером тому Фандорин…» Удар кувалды заставил его замолчать, но не надолго. Что вызвало изумление у академика Капицы: «Очевидно, но невероятно. Кувалдой его не взять».
Все гремело, звякало, искрило. Источало дым, напоминало металлургический цех, где множество людей дружно трудились над железной поковкой, изготовляя из нее то ли щит, то ли меч.
Стрижайло наблюдал схватку по телевизору, высасывая из стакана охлажденные виски. Он увлекся. Ему нравилась метафора происходящего, напоминавшая гениальные кадры Эйзенштейна из «Александра Невского», когда звякающие доспехи псов-рыцарей уходят под лед. Лед был в стакане виски. Доспех был в студии «Останкина». Эйзенштейн был еще дальше и не мог претендовать на авторские права. В чудесному опьянении Стрижайло видел, как населявшие его душу демоны вылетают на свободу, принимают образ разноцветных попугаев и с отчаянными криками носятся над полем битвы, сверкают радужным оперением, норовят клюнуть то Мариетту Чудакову с торчащим из уха странным предметом, то чекиста-андроповца, вытаскивающего крючок из губы. Стрижайло было хорошо, как прежде. Он художник. Если угодно, он создал римейк Эйзенштейна. Если угодно, — римейк Пикассо с его «Герникой», где Соловейчик похож на обезображенную лошадь — жертву войны, и одновременно на саму войну, погубившую лошадь.
Внезапно картинка на экране погасла, сменилась другой. Возник знакомый стеклянный объем аэропорта «Домодедово». Залы ожидания. Стойки для регистрации. Рестораны, бары, многолюдье. Приятно-мелодичный голос приглашал пассажиров на посадку. Диктор ненавязчиво и элегантно рекламировал сервис аэропорта, удобства и безопасность полетов, страны и континенты, куда уносятся белоснежные лайнеры с эмблемами авиакомпаний мира. Телекамера показала стойку регистрации пассажиров, оживленную очередь, улетающих на отдых в Турцию россиян. Среди очаровательных женщин, успешного вида мужчин Стрижайло вдруг увидел знакомое лицо, — чеченка Асет, что взяла себе имя телеведущей «Страна и мир», та, которую он видел в подмосковном оздоровительном лагере. Она была вся в темном, голова замотана в тугую, до бровей, повязку. Прекрасные длинные, как у лисицы, зеленые глаза жарко блистали. В одной руке она держала авиабилет, а другой перебирала жемчужные четки, на которых драгоценно блестело зерно темно-зеленой яшмы.
Голос диктора убеждал летать из аэропорта «Домодедово», который позволял перенестись из мглисто-простудной, мартовской Москвы к белоснежным пляжам Анталии, к лазурным теплым морям. Казалось, нельзя было устоять и не полететь, когда умная телекамера показывала просторный салон самолета, обворожительных стюардесс, разносящих фруктовые соки, улыбающихся пассажиров, — жизнелюбивого пухлого ребенка с большой целлулоидной куклой, молодую пару с обручальными кольцами, совершающую свадебное путешествие, чопорного, снисходительного бизнесмена. Среди пассажиров, нетерпеливо ожидающих взлет, — снова Асет, длинноглазая, страстная, преисполненная таинственной, горькой силы, перебирающая жемчужные четки. Ее лицо, угрюмо-прекрасное, завораживало Стрижайло. Хранило в себе какую-то больную тайну. Быть может, ее жених погиб в отряде горских повстанцев под огнем русской артиллерии. Или брат был схвачен во время бесчисленных «зачисток» и бесследно исчез. В ее лице не было мстительности, а устремленность куда-то ввысь, где ждали ее любимые, и куда она должна взлететь на этом огромном крылатом лайнере.
Голос диктора провожал самолет в небо, желал пассажирам счастливого полета. Камера, словно она летела вослед самолету, показывала удаляющийся фюзеляж, разведенные крылья, необъятную синеву. В этой синеве, заслоняя самолет, возникла белая вспышка. Превратилась в красно-рыжее огненное облако с кудрявой копотью, из которой падал длинный липкий огонь, черные ошметки.
В том месте, куда они падали, их уже поджидали пожарные машины, спасатели в оранжевой униформе. Переворачивали листы обгорелого алюминия, клали на носилки остатки тел. На грязной земле, среди растаявшего снега лежала целлулоидная, с раскрытыми глазами кукла. На остроконечном куске металла, окруженные ядовитыми струйками дыма, висели мусульманские четки с зеленым зернышком яшмы.
И опять не было Человека-Рыбы. И опять повсюду мелькал деловитый, энергичный Потрошков. И опять прохожие на московских улицах ужасались, винили Президента, требовали суда над чеченцами, над хозяевами аэропорта, над силовиками и даже над самим Президентом.
К вечеру Стрижайло связался с Потрошковым:
— Опять перепутали?.. Опять случайно заложили фугас?.. — орал он в трубку, — Вы преднамеренно убиваете людей!.. Отказываюсь с вами сотрудничать!..
— Заткнись, сука, — прозвучал жестокий голос Потрошкова. — Ни хера не смыслишь в делах государства. Политолог от политика отличается так же, как «Ваше Превосходительство» от «Вашего Величества». Будешь делать, что прикажу. А то пойду в лабораторию и выкину на хер из банки твоего головастика, пусть извивается на полу и дохнет без кислорода… Ну ладно, ладно, шучу… Вторые дебаты прошли блестяще. Приступай к третьим, последним. И впрямь «Смех и слезы»… — Последовал тихий смешок и следом влажный всхлип.
Стрижайло чувствовал, как приближается что-то ужасное, — огромное и кровавое. И он был частью этого ужасного, — огромного и кровавого. Это ужасное касалось Москвы, России, всей земли. Землю забинтовывали в красные хлюпающие бинты, сквозь которые булькало, вздувалось, сочилось. Ему снились кошмары. Из мглы надвигалась большая целлулоидная кукла с выпуклыми голубыми глазами. Ее тело становилось мягким и зыбким, в голове открывались розовые нежные жабры, вместо ног извивался гибкий пятнистый хвост, и это был его сын, помещенный в стеклянную банку. Он хотел обнять банку, но руки его погружались во что-то пушистое и пернатое, и это было чучело Сони Ки, покрытое опереньем полярной совы. Он бежал от этого чучела, петляя в соснах, отталкиваясь от земли, поджимая ноги, которые превращались в стойки шасси. Он был самолет, ровно, мощно летящий в морозной синеве. Чувствовал, как у него в фюзеляже, в выпуклом животе, заложен заряд. Нежные женские пальцы двигались по жемчужным четкам, приближаясь к янтарной светящейся ягоде, нажимали ее. Заряд взрывался, распарывал ему брюхо, и оттуда сыпались какие-то книги, какие-то бронзовые канделябры, гербовые печати, и среди этих ворохов возникала Мариетта Чудакова. Голая, неистовая, оседлала литейщика с завода «Серп и Молот», погоняя его мозолистыми крепкими пятками.