— Вы уверены, что на выборах православная церковь поддержит вас?
— Нашей святой православной церкви не безразлично, кто правит Россией, — православный, или католик, или американский мормон, или сатанист. Церковь во все времена была со своим народом, — потупив глаза, ответствовал Грибков.
— Верующих не отпугнет, что вы ассоциируетесь с безбожными коммунистами?
— У верующих есть глаза, и они увидят, кто безбожник, а кто верует во Христа, — Грибков поправил а плечах вериги, обернул лицо к синим церковным главам и перекрестился перед телекамерами.
Посверкали вспышки аппаратов, померцали телеобъективы. Журналисты погрузились в машины и веселым ворохом укатили. Грибков отдал вериги молодому монаху, подошел к Стрижайло:
— Ну что, можно и назад, в Ярославль?
— Поезжайте, я вас догоню, — ответил Стрижайло, испытывая к Грибкову нечто, похожее на презрение, хотя тот выполнил все его предписания, вел себя безукоризненно, давая заготовленные ответы на заготовленные вопросы.
Грибков, поджаренный и вспотевший на солнце, сел в «мерседес» с кондиционером и укатил, распугивая деревенских кур. А процессия, подкрепившись от даров земных, тронулась в путь, увлекая за собой Стрижайло, не желавшего расставаться с необычными, овладевшими им переживаниями.
Путь под палящим солнцем был утомителен. От башмаков над процессией поднималась пыль. Пот заливал лицо. Голоса певчих то обрывались в бессилии, то страстно и истово взывали к небу.
— Батюшка сказал: «Сходи крестным ходом, помолись Богородице, тогда и родишь», — произнесла идущая рядом молодая красивая женщина, в долгополом смиренном платье, больших башмаках, повязанная платком.
— У меня желудок болит. Как схожу крестным ходом к источнику, попью водицы, мне на полгода здоровья хватает, — отозвалась болезненная долгоносая женщина, похожая на галку, — прихрамывала, опираясь на деревянную палку.
— Мы Господу не одни грехи несем, но и достоинства наши, — строго заметил высокий худой старик с солдатской выправкой.
Стрижайло с удивлением внимал, — не звучащим речам, а необъяснимым, новым для него состояниям. Народ, всегда существовавший для него, как объект обольщения, обмана, который можно было испугать, раздразнить, возбудить необязательным посулом, неподтвержденным наветом — этот народ был больше не подвержен его влияниям. Был обращен к чему-то невидимому, восхитительному и благому, что давало ему силы и питало надежды. И этот народ доверчиво принял его к себе, не спросил о роде-племени, повел по дивной русской земле, накормил плодами, окропил святой водой, окружил песнопениями и молитвами.
Странники выходили под палящее солнце, окунались в глубокие прохладные тени. Напоминали племя, снявшееся с насиженных мест, устремленное в неведомые дали, где надеялось обрести благоденствие. Шли женщины с детьми на руках, старцы, опираясь на посох, суровые мужчины, изможденные в трудах и лишениях, нежные девы и отроки. Их вел упорный, ведающий пастырь, — прокладывал маршрут по одному ему видимым звездам, слушая лишь для него одного звучащий голос, заглядывая в книгу с письменами, смысл которых был ведом лишь ему одному. Стрижайло, изнемогая, испытывая жажду, доверял пастырю в черном клобуке, не разделял себя с верящими, ожидающими чуда странниками. Шел краем горячего пшеничного поля со стеклянным блеском колосьев, радостно углядев на стерне мохнатый голубой василек. Пересекал сочную луговину с клейкими красными цветами, белая бабочка пролетела у его лица, и ему показалось, что он уловил благоухание ее медовых крыльев. Перебредали мелкий ручей, черпая башмаками воду, и он наклонился, подхватил на ходу сладкую горсть воды, остудил горячие губы. Чувствовал, как что-то приближается, — вокруг, среди озаренной природы, вдалеке, среди туманных далей, и в душе, где становилось все светлей, свободней. Видно, капля святой воды, одолевая сопротивление неодухотворенных молекул, прокладывала себе путь к сердцу.
Он вдруг увидел невдалеке, через несколько голов, в нестройной, бредущей толпе, старушку, — маленькая, с веселым лицом, сияющими глазами, чудной улыбкой. На голове была шляпка из белой рисовой соломки. Сухое легкое тело облекала белая блузка. Плотная юбка спускалась почти до земли. В этой старушке Стрижайло узнал вдруг бабушку, — ее французская шляпка украшала седую голову. Ее милые, любящие глаза смотрели на него с обожанием. Ее восхитительная улыбка озаряла лицо. Он испытал радостный испуг, головокружение, в котором исчезло реальное время, а возникло иное, сокрытое, в котором существовала иная жизнь, где бабушка не умирала, где ее утлый гроб не пропадал в чреве крематория, где над грязно-белой трубой не взлетал бесформенный серый дым. В этой жизни бабушка продолжала существовать, любила его, называла: «Мой милый, мой милый Мишенька!». Испытывая сладкий обморок, он кинулся к бабушке, пробираясь через бредущий люд. Но ее след простыл. Он двигался в толпе, спрашивая богомольцев: «Не видали старушку, в белой соломенной шляпке, в шелковой блузке?» Но повсюду был ответ: «Не видали». И он смирился с мыслью, что это был тепловой удар, солнечная галлюцинация, или капля святой воды достигла сердца, и случилось видение бабушки.
Впереди, на горах, возник отдаленный храм. Парил, не касался земли, бело-голубой, прозрачный. Казался реющим облаком. Слабо колыхался в дуновениях ветра. Был миражом, который оторвется от солнечной земли и растает. Стрижайло тянулся на его прозрачную синеву. Храм имел цвет прозрачной голубой спирали, что была едва заметна в его геноме, затмеваемая красной, огненной половиной. Теперь же, во время странствия, среди поющих богомольцев, в окружении полевых цветов и колосьев, голубая спираль стала увеличиваться, наполнялась цветом и силой. Была храмом, парящим в холмах. Молитвенным ожиданием, вселившимся в сердце. Ему казалось, что наряду с очевидной, жадно проживаемой жизнью, исполненной страстями, неутолимой гонкой, бурными наслаждениями и бессердечной игрой ума, существует иная, потаенная жизнь, ему неведомая, в которой, тайно от себя, он проживал иные события, совершал иные поступки, исполненные любви, смирения, кроткой веры и обожания. Эта вторая жизнь по-прежнему оставалась неведомой, но была где-то рядом. Стоило совершить усилие, вырваться из цепких объятий разума, и он переместится в иную плоскость, в иную глубину, и сон станет явью, а явь отодвинется в неправдоподобный сон. Вокруг него возникнут другие люди, зазвучат другие голоса. Тайное станет явным, а казавшееся явью сгинет, как наваждение. Это было сладко, мучительно. Его существо напряглось, превратилось в поле сражения. Одна половина сражалась с другой, красная с синей. Две спирали, две жизни соперничали, будто в небе, под солнцем, слетелись две крылатых силы, били друг друга крыльями, сражались за его душу.
Песнопения, нестройные, истовые, летели над толпой, как прозрачный огонь, разносимый ветром, — от головы шествия, где ступали монахи, блестел крест, дышало дымом кадило, к хвосту, состоящему из пестро одетых богомольцев, светлых платков, букетиков полевых цветов. Возносился рокочущий голос: «Миром господу помолимся…», множество рук нестройно взлетало, народ на ходу клал поклоны, и это напоминало поле колосьев, над которым катился ветер. Стрижайло видел, как крестится крепкий сутулый старик, ударяя щепотью в коричневый лоб, впалый живот, в твердые деревянные плечи. Вдруг захотел повторить эти таинственные движение, которыми охватывалось человеческое существо, помещалось в невидимое, опечатанное крестом пространство, где совершалось великое таинство. Стал поднимать руку, слагая троеперстие. Но рука вдруг наполнилась тяжестью, плечо и локоть захрустели, будто стали ломаться, мышцы утратили гибкость, окаменели, и весь он наполнился страхом и неестественной болью, словно тело ужаснулось предстоящей ампутации, вторжению острой стали. Так ужаснулись составляющие его молекулы. Встрепенулись сонные духи, дремавшие, как летучие мыши, вниз головами, прицепившись к темным стропилам его сумеречного бытия.