Это был старый карабин времен англо-бурской войны, с седым стволом, с блестевшей от прикосновений рукоятью затвора, с ветхим прикладом, в котором переливалась перламутровая инкрустация, — дань уважения и любви азиатского хозяина к верному оружию. Карабин своей тяжелой усталой красотой мог поведать о горных засадах, где стрелки поражали английскую пехоту, целя точно меж глаз. Об охотах в горах, где меткий охотник бил в глаз пролетающую через пропасть косулю. Из такого карабина в глиняных теснинах селенья был убит лейтенант, и пуля, подобная той, что желтела в сухой траве, пробила лейтенанту череп.
— С оружием? В районе боевых действий? Расстрелять!
Погонщики спокойно жевали, не понимая чужой речи. Верблюды возвышали головы над кормой бэтээра.
— Расстрелять! Отведите их в поле и расстреляйте!
Солдаты стволами указали погонщикам поле. Те спокойно пошли, по окрику офицеров остановились и повернулись своими красными гончарными лицами.
— Цельсь! — приказал офицер. Солдаты подняли стволы, и погонщики, не меняясь в лице, продолжали жевать. — Пли!
Раздались короткие очереди, и погонщики упали назад и чуть вбок, одинаковые, длинные, вытянувшись белыми балахонами среди черных трав.
Командир полка заложил два пальца в рот и свистнул, пихнув сапогом верблюда. Животные побежали вдоль броневиков, перебирая длинными ногами, раскачивая горбоносыми головами. Солдаты, вышедшие из боя, продолжали пить, словно в каждом горела груда углей.
Он понимал, что присутствует на неведомой войне, является ее участником, и эта война без него невозможна. Через бесчисленные причинно-следственные связи она рождается здесь, сегодня, в утлой избушке с тиканьем ходиков и стуком в окно колючей ветки шиповника. Она рождается из его движений, мерцания зрачков, мыслей об этой войне. И если нарушить ход сиюминутных движений и мыслей, круто изменить поведение неожиданным поступком и мыслью, то собьется весь ход причинно-следственных превращений, пойдет в иную сторону, и войны не случится. Он обманет войну, обыграет, не даст ей зародиться в этой ночной каморке с высыхающей под потолком беличьей шкуркой, с его испуганной шальной мыслью.
Ему казалось, что он нашел средство избавить мир от войны, избавить себя от участия в этой войне. Он поднял руку и резко провел пятерней по волосам. Взял ручку и на чистом листе бумаги нарисовал крест, обведя его кругом, — символ, разрушающий истоки войны. Вспомнил о невесте, как они лежали в ее комнате в темноте, окно было распахнуто, шумел дождь, пахло железными крышами, и он ее целовал бесстыдно, страстно, видя ее всю своим хищным мужским зрением. Она, не стыдясь, позволяла себя целовать, и губы ее в темноте улыбались. И это страстное воспоминание смещало его относительно той точки, где должна была зародиться война.
Он встал, осторожно, чтобы не скрипели половицы. Прошел мимо спящей тети Поли к дверям. Отворил дверь в сени. Вышел и, чувствуя плечами морозный воздух, нашел в темноте лежащую на овчине собаку. Она слабо визгнула, лизнула ему руку, и он гладил ее по загривку, думая, что и это поглаживание меняет весь последующий ход событий, уводя его от войны, мешая ей зародиться.
Вернулся в избу. Смотрел на лист бумаги с крестом и овалом. Но символ, останавливающий войну, не действовал. Лист покрывался его болезненными письменами.
В модуле за помещением медсанбата, под яркой электрической лампочкой на дощатом топчане лежал убитый лейтенант. Он был голый, и солдат-узбек ополаскивал его из шланга. Струя разбивалась о грудь лейтенанта, теребила пах, ударяла в лицо, рыхлила рот. И тогда казалось, что лейтенант жадно пьет, хватает струю бурлящими губами. Золотистый хохолок почернел от влаги. Все его ладное, мускулистое обнаженное тело стеклянно блестело. Другой узбек поставил на электроплитку банку с оловом, смотрел, как на расплавленном металле дергается мутная пленка. Тут же стоял жестяной гроб, в который оба узбека переложили мокрого лейтенанта. Нарыли крышкой со смотровым оконцем, в которое выглядывало остроносое, с русыми усиками лицо. Тут же лежал большой паяльник с остатками запекшегося олова. Стояла скамья с тряпьем. Узбеки, смуглые, изможденные, с печальными лицами, сели на скамью. Один достал из кармана кусок сахара в синей бумажной обертке. Отломил половину и отдал товарищу. Оба сидели и медленно грызли сахар. Лейтенант выглядывал на них из оконца.
Суздальцев в валенках, в вязаном свитере, сидя за столом у окна, уже вполне уподобился тете Поле, для которой это маленькое, заклеенное бумагой оконце с зябким полузамерзшим цветком было окном в мир. Через это оконце поступали знаки, сигналы и сведения о происходящей за пределами избы жизни. Давали представление о деревенских событиях, их повседневных участниках и героях. Прошел деревенский плотник Федор Иванович, однорукий, с пристегнутым рукавом телогрейки. Топор с белой, как кочерыжка, рукоятью торчал за поясом, а в здоровой руке он нес какие-то доски. Проехали сани с бойкой заиндевелой лошадкой. В санях стояли ящики с водкой, а возница сельпо суровый мужик Антон Агеев полулежал на соломе. К колонке с ведрами на коромысле подошла деревенская красавица Елена Злотникова, рыжая, в цветастом платке, в кокетливой шубе и маленьких ловких валенках. Не глядя по сторонам, таинственно улыбаясь, поставила ведра, наполнила их одно за другим, колыхнув бедром, поддела на крюки коромысла и понесла, роняя капель, плавная, осторожная, плывущая среди снегов со своим цветастым платком и волшебной улыбкой. Проезжали «уазики» с совхозными инженерами, синие колесные трактора с тележками, из которых пали на дорогу клочки зеленого силоса. Прокатил автобус, возивший пассажиров от железнодорожной станции по окрестным деревням. Все было интересно Суздальцеву, все касалось его, деревенского жителя.
Увидел, как у соседа Николая Ивановича приоткрылась дверь на крыльце. Некоторое время темная щель оставалась пустой. Потом из нее выглянуло чуткое, пугливое лицо Николая Ивановича, его расстегнутая, со свисающим ухом ушанка, перемотанная грязным шарфом шея. Он озирался — не грозит ли ему опасность, не идут ли по улице его вечные мучители и насмешники — малолетние школяры. Убедился, что улица пуста. Скрылся и через минуту вывел на крыльцо козу. Белоснежное животное грациозно переступало, сладко нюхало воздух, выбрасывало из розового носа кудрявые струйки пара. Николай Иванович бережно потянул ее за рога, свел с крыльца и выпустил на белый, усыпанный снегом двор. Коза стояла, серебряная, с чистой белоснежной шерстью. Пошла по двору, осторожно нюхая снег, доски забора, заваленное снегом деревянное корыто, осевшие венцы избы. Николай Иванович благоговейно смотрел на козу, восхищался ею. Его обычно сумрачное, с понурым взглядом, болезненное лицо было исполнено нежности и восхищения. Он любовался совершенным творением, которое терпело его подле себя, не гнушалось его обществом, как это делали остальные деревенские жители. Суздальцев чувствовал, что их обоих соединяет какая-то языческая тайна, связанная с приручением животных, когда стиралась грань между человеком и зверем и на свет появлялись кентавры, русалки, птицы сирины. Коза была божеством, предметом языческого поклонения. Николай Иванович в своей измызганной телогрейке и грязном шарфе был языческим жрецом. Там, в темной, плохо протопленной избе, он оказывал козе царственные почести, украшал ее рога венком из живых цветов, исполнял в честь ее песнопения, подставлял под ее нежное женственное вымя серебряный подойник, стискивая в пальцах мягкие соски, выдавливая из них певучие сладкие струйки.