Ротный осматривал пепельную, оплавленную зноем гору, по которой спускалась крохотная, как чаинка, едва различимая фигура солдата, заносившего на высотный пост флягу с водой. Перевел взгляд на соседнюю гору, на которой кишлак казался множеством прилепившихся хрупких ракушек. Он чувствовал, как в этом беззвучном пекле что-то копилось. Струилось в бесцветном, разделявшем горы небе, приближалось к блестевшей на солнце трассе. Та делала поворот и исчезала за склоном, потом появлялась выше, казалась тоньше, темней и опять скрывалась за склоном. И это копившееся безмолвье, этот прозрачный оплавленный сгусток достиг заставы, проник сквозь броню бэтээра и вырвался из люка хрипящим клекотом:
— Я — Первый! Я — Первый! Всем постам и заставам! Нападение на колонну на участке «42-й километр»! Третьему и Пятому выдвигать в район с резервными группами! Как поняли меня? Я — Первый!
Этот командирский клекот комбата, прорвавшийся сквозь горы на сонную заставу, был подхвачен его, ротного, зычным криком: «Застава, в ружье!» И уже часовой у шлагбаума бил что есть мочи в подвешенную танковую гильзу. Вскакивали с коек разморенные зноем солдаты и, еще продолжая спать, бежали на ходу к боевым машинам пехоты. Взводный и сержант побросали костяшки домино и, схватив бронежилеты и автоматы, скачками неслись к машинам. Солдаты, плескавшиеся у реки, карабкались, задыхаясь, вверх. И уже выходили из-под маскировочных сеток машины, затворялись бронированные двери в десантные отделения, и последним нырнул в машину узбек, откинувший нож и шматок бараньего мяса, напяливший на голое тело замызганный бронежилет.
Ротный сидел в люке в головной машине, чувствуя, как ветер, горячий, срывавший с откосов клубки прозрачного жара, хлещет в щеки, за ворот рубахи, врывается в рот, иссушая язык и небо. Три боевые машины, звеня гусеницами, мчались вверх по трассе, среди расступавшихся и снова сходившихся гор, которые, казалось, танцевали свой неуклюжий танец, вели тяжкий хоровод, колыхая розовыми, серыми, черно-блестящими подолами. Ротный, зная, что его убьют на этой войне, не просил у Бога пощады, не умолял заслонить его от пули, отвести от его головы прицел снайпера. Отрешенно и покорно отдавал свою судьбу Богу, полагаясь на его волю, вручая ему свою жизнь, которой тот был волен распорядиться по своему усмотрению: оборвать ее на следующем повороте или продлить еще на несколько дней и недель среди этих выцветших азиатских вершин.
Он услышал звук боя сквозь звенящий рокот гусениц, хриплое хлюпанье двигателя и шлепки горячего ветра. Этот звук состоял из гулких стуков, разрозненных тресков, редких тупых ударов. Он отражался от склонов, перелетал от горы к горе, словно горы передавали его на огромных ладонях, перелистывали огромную, тусклую книгу с хрустящими металлическими страницами. Последняя страница упала рядом, на соседний, с рыжими осыпями склон. На повороте дороги возникла колонна наливников — длинная, составленная из цилиндров змея, уткнувшаяся в рыжий, пылающий факел. Головной наливник горел, вывернув в сторону кабину, загородив дорогу. Остальные цистерны, полные топлива, в сальных потеках, сомкнулись, не смея пробиваться сквозь рыжий огонь и охваченную пламенем цистерну. Водители покинули кабины, лежали в кювете, стреляя вслепую вверх. Спаренная зенитка грохотала, плевала на вершину огонь, вонзала в камни бледные трассы. По склону вразброд вставали пыльные взрывы. Это невидимая минометная батарея кидала на гору мины. И в камнях, в нескольких местах на горе, ярко мерцало, словно там работали сварщики; и там, где искрило, раздавалась тяжелая плотная дробь крупнокалиберных пулеметов, бивших из засады по колонне.
Ротный понимал чертеж боя, его геометрические линии, соединявшие пулеметы, зенитку, пылающий наливник, и второй, стоящий рядом, еще не горящий, но с пробитой цистерной, из которой под разными углами хлестало топливо. Две боевые машины уже вели бой, воздев пулеметы и пушки, стараясь засечь мерцающие всплески вражеских пулеметов.
— Сдвигай его, на хер, с дороги! Дай ход колонне! — крикнул он в люк водителю, сам рывком выбрасывая ноги на броню, спрыгивая на бетон. Дорога, политая бензином, горела; огненные волны, набегая одна на другую, омывали горящий наливник, его баллоны кипели, изрыгали черную копоть. Вся цистерна была охвачена пламенем. В ней начинало закипать топливо, испарялось, давило на стенки, которые вот-вот разломятся от страшного взрыва. Красный шар света опалит соседние скалы, хлынет на колонну, превращая связки машин в вереницу страшных грохочущих взрывов.
Ротный все это видел и знал. Знал, что он будет убит. Знал, что его жизнь находится в огромных ладонях, которые перелистывали железную книгу. Он кинулся к кабине наливника. Увидел фанерную надпись «Саратов», водителя, упавшего пробитой головой на баранку, и его сменщика, на обочине, бинтующего себе поврежденную ногу. Раскрыл кабину и рывком вытащил мертвое тело. Оно упало в огонь, и он, ухватив его за плечи, тащил сквозь пламя, видя, как загораются рубаха и брюки, чувствуя, как жгучая боль впивается в ноги. Он отволок водителя к скале, топоча на бетоне, сбивая с ног пламя. Боевая машина уперлась заостренным носом в цистерну, давила, и кабина с цистерной сгибалась пополам, не хотела уходить с дороги. Ротный скакал перед носом боевой машины, заманивая ее руками в сторону, показывая водителю, с какой стороны давить на кабину.
Зенитка долбила гору. Звонко охали пушки. Мелко и дробно стучали автоматы, и на горе поднимались фонтаны минометных разрывов. Ротный знал, что его убьют, но жизнь еще перекладывали с одной пыльной ладони на другую, и он танцевал в текущем огне, кричал от ожогов, показывая водителю боевой машины, куда следует ударить, чтобы сдвинуть «КамАЗ» с дороги. Машина попятилась, утаскивая на гусеницах липкое пламя. Рванула вперед, ударила косо кабину, толкнула, надавила — и наливник неохотно, продолжая гореть, сдвинулся с места. Стал съезжать к откосу, а машина его подталкивала, клевала, била, и наконец, «КамАЗ» навис над пропастью, окунул вниз кабину, все его длинное туловище потекло вниз. Отломилось горящими колесами от склона и полетело в пропасть. Взрыв произошел, когда машина еще летела в воздухе. Пухлый, плотный удар сотряс ущелье, снизу к дороге долетел вихрь огня, наполнил жаром и ветром ущелье, а весь стальной факел цистерны окунулся в реку, и она текла красная, горящая, в огненных завитках и воронках.
Второй «КамАЗ» отогнали к обочине, из него продолжало хлестать топливо; а вся колонна ожила, зашевелилась, стала огибать горящий бетон, катила вниз, наполняя ущелье гулом двигателей. Над горой летали два вертолета, вонзали острия своих дымных залпов в невидимого врага. Враг совершал отход. Легкая, зыбкая цепочка стрелков была едва различима на горе. Ротный, в обугленной одежде, с ожогами на ноге, забрался на броню, и боевая машина, утягивая за собой бронегруппу, катила вслед за колонной, прикрывая ее от возможных ударов.
Петр проснулся от яркого сверканья и ликующего света. Оконце, покрытое листьями белых папоротников, пышными перьями, блестело алмазами. Слабый поворот головы рождал волну разноцветных вспышек. На белую печь было больно смотреть. На потолке, на темных досках с суками лежали янтарные пятна. И первое же мгновенье наполнило его молодым счастьем, восторженным обожанием — и мысль: «Сегодня мой день рождения. Мне двадцать три. Впереди бесконечная, необъятная жизнь, в которой меня ожидают чудесные свершения, восхитительная любовь, божественное творчество». Легкой порхающей мыслью он обежал свое прошлое, вспоминая дни рождения прошлых лет. Тот, в раннем детстве, когда мама подарила ему самодельный, вырезанный ею из деревяшки наган, упрятанный в клеенчатую кобуру. И тот, недавний, когда они с невестой ездили в Ленинград, гуляли среди белоснежных и желто-медовых колоннад и дворцов, и она подарила ему кусок темно-зеленой яшмы, и он целовал отшлифованный камень и ее теплые нежные пальцы.