А они отбрели в сторону, на луг, сидели, осматривая свои прожженные одежды, и Ратников утешал Полунина:
— Купишь новую куртку. Я видел, хорошие в сельмаг привезли.
Суздальцев вернулся в Красавино, измученный, с закопченным лицом, в замызганной прожженной одежде. Мечтал добраться до дома, рухнуть в сенях под матерчатый полог. Проходя мимо Веркиного дома, услышал гармонь, нестройные песни. Сквозь открытые окна было видно застолье, поющие хмельные люди. Из калитки показалась Верка, раскрасневшаяся, томная, с белой открытой шеей и голыми сдобными руками. Вслед за ней вышел рослый парень в форме сержанта — красные лычки, значки, старательно начищенные. Его глаза были счастливо затуманены, он слабо держался на ногах, по губам скользила пьяная улыбка. Он обнял Верку, сильно, грубо прижал к себе. Полез ей рукой за ворот. Верка увидала Суздальцева, гневно, зло на него посмотрела и прильнула к мужу, по-кошачьи ластилась к нему, позволяя себя обнимать. Суздальцев в своей обгорелой одежде прошел мимо, слыша сзади воркующий женский смех.
Он не пошел домой, а спустился к реке, прохладной, темной, текущей среди старых ветел, с зеленым отражением высокого, поросшего лесом берега. Было безлюдно. Он скинул с себя потную, пахнущую дымом одежду. Подошел к воде и кинулся в прохладную глубину, чувствуя, как тысячи мягких холодных губ целуют его усталое тело. Вынырнул на середине и лег на спину. Река несла его, окружала зелеными отражениями, свешивала к нему блестящие листья ив, посылала синюю стрекозку, проносила стремительного дикого голубя. Он смывал с себя гарь и пот, смывал свою краткую беспутную любовь к чужой жене. Чувствовал счастливую пустоту в груди, куда лились тихие безымянные силы. Из высокого перистого облака. Из перелетавшей реку белой бабочки. Из плывущей мимо зеленой сломанной ветки.
Он перевернулся на грудь, поплыл к противоположному берегу. Из черной влажной земли, среди повисших трав голубел крохотный цветок незабудки, лазурный, с золотой сердцевиной. И такое совершенство было в этом тихом цветке, присутствовала в нем такая божественная красота, что Суздальцев испытал к нему нежность и благоговение, к этой малой голубой иконе с крохотным золотым лицом.
Ночью он разложил под лампой листки и терпеливо ждал, когда посыплются на них колючие металлические письмена, повествующие о неизвестной войне, на которой ему, Суздальцеву, суждено воевать…
Железный фургон, где проходили допросы пленных, был накален солнцем. В углу стояло ведро с водой. В нем плавала кружка. На табуретке сидел голый по пояс прапорщик. Связанный пленный лежал на столе, обернутый в мокрую простыню. Топорщилась его растрепанная черная борода, дико вращались глаза с лопнувшими красными сосудами, посиневшие губы жадно хватали воздух. Под простыню у горла уходила жила телефонного кабеля. Другая, с растрепанной кисточкой медных проводков, лежала на столе. Над пленным наклонился майор, лысый, с белесыми губами и синими навыкат глазами.
— Где караван? Когда пойдет караван? — допытывался он у пленного, и Суздальцев, отдавая должное его фарси, испытывал отвращение к майору, к прапорщику и к себе самому, принимавшему участие в истязаниях. — Я тебя спрашиваю, когда пойдет караван? Иначе ты у меня будешь гореть, как электрическая лампочка.
— Не знаю, господин. Не знаю ни о каком караване.
— Тогда поиграем. Ты будешь электрической лампочкой, а я — электрическим изолятором. Давай, прапор, включай генератор.
Прапорщик лениво и отрешенно встал с табуретки, черпнул кружкой воду, приблизился к столу и небрежно сунул медную кисточку провода под простыню, в пах, где сквозь мокрую ткань проступали черные волосы лобка. Плеснул воду на лежащего, поливая его от бороды до торчащих из-под простыни босых ног. Схватил ручку пластмассового полевого телефона и стал мощно, с жужжаньем крутить. Синие тонкие молнии побежали по телу пленного, пробивая мокрую ткань, окутали его голубым трепещущим коконом. Пленный взвыл, выгнул грудь, резко вдавил живот, стал колотиться, окруженный электрическими разрядами. Изо рта его потекла струйка крови. Выпученные белки казались огромными, и в них рвались тонкие кровяные сосуды.
— Хорош, — сказал майор. Вновь наклонился над пленным. — Я тебя, собака шелудивая, спрашиваю, где караван? Где, у каких колодцев, ты ждешь караван?
Пленный вывалил синий распухший от укусов язык. Беззвучно шевелил, выталкивая им кровь. А потом несвязно произнес:
— Не знаю, господин, ни о каком караване.
Майор плюнул ему в глаза.
— Мне ты можешь соврать, но сможешь ли ты соврать Всевышнему? Вот Коран, смотри. Я буду выдирать по странице и спрашивать тебя, где караван. Если ты не признаешься, я разорву весь Коран, и ты, не помешавший мне это сделать, попадешь к чертям в ад. Будешь отвергнут Всевышним. Смотри! — майор рванул страницу Корана, где зеленой вязью, похожей на плетение тонких стеблей, были начертаны священные тексты. Страница вылетела из книги, и он кинул ее на лицо пленному. Тот тонко вскрикнул, стал целовать страницу.
— Пощади, господин, не знаю ни про какой караван!
— Поклянись Всевышним. Он слушает тебя, — майор вырвал вторую страницу, кинул на пол и стал топтать.
Пленный истошно застонал, забился, словно через него опять пропустили электрический ток.
— Я скажу, господин. Я все скажу. Караван придет завтра к вечеру. Выйдет из пустыни у колодца Арби.
Майор опустил книгу на пол, устало провел рукой по лбу. А Суздальцев вдруг вспомнил — словно кто-то послал ему это воспоминание, — темную землю на берегу прохладной реки, спустившиеся к воде ветки и нежную голубую незабудку с золотой сердцевиной, на которую молился, как на крохотную икону. Любил весь белый свет — плеснувшую в воде рыбу, пролетевшую над рекой птицу, высокое серебристое облако, из которого следили за ним чьи-то любящие дорогие глаза…
— Давай по порядку, — майор сел в изголовье у пленного. — У какого, говоришь, ты колодца? Где колодец Арби?..
Суздальцев лежал под полотняным пологом, не в силах понять, что должно случиться в его жизни, какие произойти перемены, чтобы он переместился из-под этого полотняного деревенского полога, пахнущего сухой травой, в тот зловонный железный контейнер, врытый в неведомую землю, в неведомой стране, где он станет терзать и мучить людей.
Завершалось лето. Стояли теплые тихие дни августа. Белесые опушки звенели от бесконечного пения кузнечиков, которые неумолчно передавали друг другу весть о близком завершении лета, о неизбежных холодах и жестоких ливнях. И хотелось продлить это чудесное пребывание среди тихих трав и теплых деревьев. Иногда шли тихие затяжные дожди, когда в лесу все шелестело, блестело, благоухало. Начинало пахнуть грибами, и вдруг в траве среди темно-зеленых осин возникало диво — чудесный гриб на сизой, чуть изогнутой ножке, с малиново-красной шляпкой. Царил среди поникшей травы, слипшихся лесных колокольчиков. Петр сжимал его твердую ножку, гриб отламывался от земли, — и как чудесно было прижимать к губам его замшевую шляпку, целовать его сизую, как черненое серебро, ножку! Класть на дно корзинки, где он начинал тонко и драгоценно светиться.