Резиденция, куда он был приглашен, оказалась не казармой, не чиновным учреждением, а нарядным особняком, нежно-бирюзового цвета, с красивой чугунной оградой, из-за которой поглядывали глазки телекамер. Хлопьянов нажал на сигнальную кнопку, услышал щелчок, вопрос, к кому он идет. Назвал Каретного и был пропущен сквозь дубовые, обитые медью створы в мягко озаренный, с коврами и мрамором холл.
Охранники в черной форме, вооруженные пистолетами, исследовали его документы, визитку с автографом Каретного. Многократно, бесстрастно сверяли фотографию паспорта с его лицом. Но появился Каретный, сделал знак охране, подхватил Хлопьянова под локоть, повлек по коврам мимо мраморных статуй.
– Хорошо, что пришел, – радовался Каретный. – Нас примут, будет разговор. Посиди где-нибудь, я за тобой приду. Если хочешь, послушай, как бренчит на рояле Ростропович. Из Европы прискакал старый козел! – И ушел, бодрый, моложавый, с жизнерадостным загорелым лицом, ничем не напоминая голубоватый призрак минувшей ночи.
Пережив у Дома Советов утреннее ликующее чувство одоления и победы, когда один за одним влетали на солнечную площадь духи света, изгоняли своим появлением, своими полками и шествиями духов погибели, Хлопьянов ожидал увидеть здесь, в стане врагов смятение совершивших ошибку и преступление людей, ожидающих возмездие, ищущих возможность покаяться, избежать неминуемой кары. Но обстановка, куда он попал, была праздничной. Находившиеся здесь люди, хорошо одетые, энергичные, казалось, были приглашены на бал. Женщины в драгоценностях. Мужчины с букетами цветов. Слуги в малиновых пиджаках с золочеными пуговицами разносили на подносах шампанское. Среди этих праздничных людей в холле, под потолком с лепниной, с купидонами и античным обнаженным богом, стоял белый открытый рояль. Из его золотой глубины излетали бравурные звуки. Их извлекал, ударяя по клавишам, погружая в них свои заостренные пальцы, Ростропович, в черном концертном фраке, седовласый, с полуоткрытым ртом и мутно-голубыми рыбьими глазами.
Хлопьянов тотчас узнал его по крупным вставным зубам, неопрятно-седой лысоватой голове, стариковско-младенческому взгляду, в котором присутствовало счастливое безумие, то самое, с каким дирижер в августе проклятого года бегал перед телекамерами с автоматом, неловко, напоказ, нацепив оружие на вислое плечо. «Революция с лицом Ростроповича» жгла боевые машины пехоты в туннеле под Новым Арбатом, валила памятники, арестовывала, опрокидывала навзничь, била ногами больную страну. Теперь жизнедеятельный старик был снова здесь. Привез в Москву посмертную маску. Хотел надеть ее на осеннее, залитое солнцем лицо Москвы.
Хлопьянов встал среди прочих слушателей. Прислонился к стене, обитой атласными обоями. Белокурая дама с открытой грудью, на которой сияла нить жемчугов, смотрела на музыканта с обожанием. Тихо, но так чтобы слышал Хлопьянов, сказала:
– Какое счастье, что у нас есть Ростропович!
И стоящий рядом молодой человек с букетом роз, предназначенным для маэстро, с готовностью отозвался:
– В самые трудные для России дни он с нами!
Хлопьянов слушал музыку, смотрел на острые, вонзавшиеся в клавиши пальцы, на трясущуюся голову, на белый, телесного цвета, рояль, из которого музыкант старался выдрать какие-то внутренние органы. Рояль страдал, мучился, исходил воплями. Его раскрытое нутро источало больное свечение, и казалось, если заглянуть, то увидишь бьющееся набухшее сердце, розовую печень, красную пену легких, в которые погружались пальцы музыканта, и от этих прикосновений по белому телу рояля пробегали судороги.
Музыка, которую слушал Хлопьянов, была ему незнакома. Нервическая, лишенная плавных переходов, с выпадением тактов, с больной возбуждающей дисгармонией. Она была неприятна, причиняла страдание. Нащупывала, теряла и вновь находила в сознании тонкий, почти несуществующий слой, сквозь который, как в узкую щель, начинали просачиваться страшные видения и образы. Редкие, почти никогда не возникавшие, разве что в детстве, во время болезней, когда начинался жар, настольная лампа была укутана в бабушкин темно-красный платок, вся комната была окрашена в малиновый пульсирующий свет, и тяжелая книга Босха, которую он рассматривал днем, теперь насылала на него свои огненные бреды и ужасы.
Слушая музыку, Хлопьянов чувствовал, как эти нервические звуки, лишенные логики и смысла гармоники воздействуют на его разум, подключают его к раскаленным ядовитым энергиям, которые в обычное время, среди обычных звуков и ритмов, скрыты, отсутствуют. Но эта музыка, словно ключ со множеством уголков и бороздок, проникает в таинственную замочную скважину в его сознании, поворачивается там, отмыкает потаенный засов, и в открытую щель начинают сочится ядовитые видения и образы, лишая воли и рассудка.
Дорога посыпана рыжей ржавчиной, синим пеплом, едкой окалиной огромных, полыхающих у горизонта пожарищ. На обочине виселицы с полусгнившими трупами. Эшафоты с тележными колесами, на которых обрубки четвертованных тел. В тухлой сукрови роются шелудивые псы, глодают берцовую кость. Ворон долбит желтый череп с остатками вытекших глаз. Ночной осторожный тать обкрадывает брошенный труп. По дороге бессчетной вереницей движется нежить. Горбуны и шутихи в рясах, колпаках и тюрбанах. Эфиопы, поросшие шерстью, с песьими мордами. Толстобрюхие грудастые бабы с рыбьими хвостами. Священники с птичьими клювами. Кривляясь, в похотливых играх и плясках, совокупляясь и харкая, они движутся, неся перед собой светильник из мертвых голов. Явились из подземных бездн, заселяют обезлюдевшую землю, творят в церквях мерзкие обряды, оскверняют алтари, испражняются на могилах, оставляя повсюду жаркие, с обгорелыми костями пепелища.
Эти видения, порожденные музыкой, были реальностью, в которой жил музыкант. Откуда явился он сам и его искусство. Музыка была маршем, под который вторгались в земную жизнь потусторонние чудовища и уроды. Была коридором, сквозь который они валом валили на землю. Особняк, где стоял рояль, был выходом в центре Москвы для этих подземных существ.
Ростропович кончил играть. Держал на весу руки с растопыренными пальцами, ожидая, когда с них стечет звук, весь до последних капель. Тряхнул кистями, смахивая брызги. Встал, как на концерте, раскланиваясь, улыбаясь, готовый принимать поздравления, привыкший к восторгам, нуждаясь в них, снисходительно позволяя себя славословить.
Собравшиеся не замедлили это сделать. Хлопали, подходили и клали на рояль букеты, громко выражали восторг. Он пожимал руки, целовал дамам пальцы, погружал свое улыбающееся близорукое лицо в букеты роз, рассеянно и мило моргал, подслеповато щурился. Хлопьянов искал глазами, не мелькнет ли за крышкой рояля волосатое личико уродца, не появится ли на мгновенье карлица в красном колпаке с бубенцом.
– Приезжаю сюда всякий раз, как в родной дом! – говорил маэстро, прижимая руки к груди и слегка шепелявя. – Меня считают космополитом, но я все-таки русский! Когда в России наступает беда, я бросаю все и лечу сюда! Я отменил мои гастроли в Париже, нарушил контракт и прилетел в Москву, чтобы в роковой час быть с вами, быть с президентом! Я виделся с ним и сказал, что хочу дирижировать на Красной площади у Кремля. Чтобы музыка моя транслировалась через громкоговорители на всю Москву! Чтобы под звуки моей музыки вы покончили бы, наконец, с этим сбродом, с этими неумытыми хулиганами, с недобитыми коммунистами и фашистами! Президент обещал, что он даст мне такую возможность. Моя музыка в эти дни, как бывало раньше, послужит торжеству новой свободной России!