Красно-коричневый | Страница: 184

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Ты что здесь? – наклонился к нему Хлопьянов.

– Ах… ли… – ответил казак, всматриваясь в Хлопьянова и тоже его узнавая.

– Где генерал?

– Ах… его знает…

– Где сотник Мороз?

– Ах… его знает…

– А ты здесь что?

– Ах… ли…

Наощупь, ключом, казак отвинчивал крышку бензобака. Схватил целлулоидную флягу из-под «пепси», сунул ее под днище, где зажурчала невидимая струя и едко пахнуло бензином.

– Подай вон ту! – приказал казак, указывая на вторую, лежащую на траве флягу.

Он наполнил вторую емкость, завинтил крышку в баке, вылез из-под машины, в белой рубахе, с крестом на открытой груди, перепачканный землей, охваченный бензиновым духом.

– Что хочешь? – спросил Хлопьянов, видя сквозь деревья сияющую грозную башню, перекрестья трассеров, тени бегущих людей.

– Сжечь на х…! – сказал казак, запихивая в горловину фляги носовой платок, пропитывая его бензином. – Забросать их на х… бутылками!..

Хлопьянов почувствовал, как его отдельная, обреченная на уничтожение жизнь обретает опору, выпадает из лесного животного бега, наполняется человеческим рассудком, ненавистью и отпором.

– Спички? – спросил он казака, вытаскивая из кармана свой носовой платок. Свил его жгутом, втиснул в узкое горло фляги. Встряхнул, чувствуя, как просочился бензин. – Спички есть?

Казак вынул коробок, разломил его надвое. Протянул Хлопьянову шершавую шкурку и несколько спичек.

– Айда краем… Сбоку зайдем… Там у них мертвая зона… – И пошел вперед, держа наотмашь бутылку, усатый, с расстегнутой грудью, с крестом, пропуская мимо себя безликих темных людей.

Хлопьянов последовал за его белой рубахой, повторяя его движения, отведя руку с бутылкой.

Казак уверенно шел, округло и плавно огибая стволы, словно ему не раз приходилось бросать бутылки с бензином, поджигать бронетехнику, вражеские огневые точки. Хлопьянов не имел навыков метания бутылок, верил казаку, копировал его движения. Шел следом, вопреки рассеянной убегавшей толпе, стукам очередей, ртутной громаде, чья гипнотическая власть над ним кончилась. Разрушив эту гипнотическую власть, он шел в рост, неуязвимый и ненавидящий.

Приблизились к опушке парка, где кончались деревья и висящий под ними сумрак и начинался травянистый прогал, за которым возвышалась кирпичная торцовая стена, часть стеклянного фасада, откуда недавно стреляли. Теперь стрельбы не было. Под редкими дымными фонарями на асфальте, густо, перед входом в здание, и реже, на проезжей части, лежали убитые, мягкие, дряблые на вид, напоминавшие комья мусора.

Все, что случилось за это краткое время, – таран грузовика, неслышный выстрел снайпера, не замеченное никем падение гранатометчика, налетающее, как смерч, предчувствие беды, огненный шквал, изрезавший, искромсавший толпу, длинноволосый телеоператор, рухнувший на тротуар, Клокотав, захлебнувшийся пулями, животный инстинкт самосохранения, кинувший Хлопьянова к бетонному вазону, звериный скачок сквозь пронизанное очередями пространство, бег по ночному парку, – все это кончилось. Отрезвевший, осознавший случившееся, потерявший среди серых, разбросанных по асфальту комьев убитого друга, не в силах его спасти, не в силах ничего изменить, Хлопьянов прижался к дереву, держа бутылку. Вглядывался в разводы фонарей, чувствуя скольжение прицелов, зрачков, готовых в секунду превратить этот сумрак в плазму огня.

– Сперва к торцу!.. – сипло командовал казак, выделяясь грязным белым пятном среди древесных стволов. – Потом вдоль стены к стекляшке!.. Кидаем, и обратно, тем же путем!.. Хрен они нас достанут!.. Айда!..

Отталкиваясь от черного дерева, похожий на белого зайца, заскакал, запрыгал, пригибаясь, извилисто направляясь к стене. Хлопьянов, ожидая выстрелов, ожидая разящих ударов очередей, побежал следом, зная, что добежит, что неуязвим для черных, похожих на чертей стрелков, защищен от них своей ненавистью и бесстрашием.

Казак добежал до торца, прижался к стене, двинулся вдоль нее, переставляя ноги, как цапля, невидимый для тех, кто засел в здании, и тех, кто скрывался за стеклянной стеной телецентра.

Он достиг стекляшки, нагнулся. Затрепетал в темноте, освещая ладонь, крохотный огонек зажженной спички. Превратился в факел. Озаренный, с потным блестящим лицом, растопыренными усами, выпуклой грудью, на которой темнел крестик, казак размахнулся и швырнул бутыль внутрь дома. Побежал вдоль стены, едва не сбив с ног Хлопьянова. Хлопьянов чиркал спичками, ломал их. На третьей спичке высек малый трепетный огонек, поджег засунутый в горловину бутылки платок, жарко, огненно полыхнувший. Побежал к стекляшке, видя, как внутри здания взрывается брошенная казаком бутылка. Озаряет холл, перила, уходящую наверх лестницу, черных бегущих стрелков. Обжигаясь о шумный факел, отводя свою длинную, как горящая головня, руку, метнул бутылку. Видел, как комета превращается в огромный, до потолка, взрыв света. Внутри этого белого шарообразного света была пустота, и в этой пустоте, похожий на шерстяную горящую обезьяну, метался стрелок, и двое других охлопывали его, сбивали огонь.

Хлопьянов мчался по кочкам, по кратчайшему расстоянию, к деревьям, потеряв казака из вида. У стены, где они только что были, уже грохотали выстрелы, метались трассы, отскакивали от асфальта раскаленные трассеры, а в здании все светлей и шире разгорался пожар.

– Хорошо… – бормотал Хлопьянов, шагая под деревьями, вдыхая воздух сквозь оскаленные зубы. – Хорошо… – Не оглядывался на пожар, забредая все глубже и глубже в парк. Слышал за спиной беспорядочную пальбу. Там, перед входом в здание, стрелки сводили трассы на убитых, недвижных людях, поражая их в третий, четвертый раз. А он, живой, неуязвимый, шагал среди темных деревьев. – Хорошо…

Он сделал широкий круг по парку. Кое-где за деревьями прятались люди, – остатки рассеянной, недобитой толпы. Вышел на улицу, под фонари. В отдалении мерцал слюдяной телецентр. Напротив смолисто и красно разгорался пожар. Через улицу, окруженный деревьями, чернел зеркальный пруд. Хлопьянов успел разглядеть глянцевитый след на воде, оставленный проплывающей уткой, и белое туманное облако шереметьевской усадьбы на другой стороне пруда.

И вдруг вдалеке, у Проспекта Мира, увидел черную, шевелящуюся, неразличимо-слитную массу, которая вяло, как расплавленный вар, заливала улицу. Гудела, рокотала, медленно приближалась. Это была толпа, ее главная лавина, оторвавшаяся от Дома Советов, проплывшая по Москве и теперь достигшая останкинского пруда. В эту толпу вбегали, вонзались редкие, уцелевшие от расстрела люди, наполняли ее своим ужасом, своей страшной вестью. Хотели остановить, развернуть. Но толпа, неповоротливая, слепая, не внимала им, мерно и неотвратимо двигалась к пожару, к слюдяному сверканью телецентра. Разум толпы, ее воля были удалены от передовой кромки, помещены и спрятаны в черную шевелящуюся глубину, и в эту глубину из вечернего неба с отточенного острия слетали невидимые лучи, управляли толпой, вовлекали ее в смертельную зону.