Хасбулатов несколько раз прочитал записку болезненными глазами, шевеля коричневыми губами. Сказал:
– Арсенала нет… Его увезли еще летом… Мне предложили очистить Дом Советов от оружия во избежание захвата его террористами… Показали секретные разведданные о возможном захвате… И я согласился… Оружие вывезли на грузовиках еще летом…
– Неправда! – крикнул Хлопьянов. – Оружие есть! Полтысячи автоматов и гранатометы! Мы раздадим оружие, и через час народ возьмет Кремль! Если вы не отдадите оружие, мы его возьмем силой!
– Ступайте и посмотрите… Оружия нет… Я отдал его еще летом… – вяло и тускло сказал Хасбулатов. Подошел к дверям и кликнул охранника: – Ступай в подвал, проводи человека… Покажи арсенал…
Хлопьянов шел вслед за охранником, чье красивое, диковатое, с черными, опущенными вниз усами лицо выражало тайную страсть. Готовность в последний раз перед смертью с визгом и гиком, обнажив белоснежные зубы, отбиваться, стрелять и резать до последнего взмаха и пули.
Они зашли в какое-то сумрачное помещение, прихватив дежурного в милицейской форме. Светили фонариками, двигались по холодным сырым переходам. Лязгали ключами в дверных замках. Остановились перед железной, с черной маркировкой дверью. Круг от фонаря осветил сложный, с несколькими скважинами замок, связку ключей в кулаке милиционера. Тот долго возился, хрустел и звякал металлом. Потянул дверь на себя. Из черной щели пахнуло сквозняком, знакомым запахом ружейной смазки. У Хлопьянова сладко забилось сердце. Он шагнул в комнату вслед за млечным пучком света. Бетонированная, с шершавыми стенами комната была уставлена стеллажами и полками. И эти полки и стеллажи были пусты. Несколько сломанных ящиков с мятой промасленной бумагой валялось на полу. Тут же лежал вскрытый, как консервная банка, цинк. Одинокий, гладкий, как желудь, с зеленой гильзой, красной ядреной пулей, блестел автоматный патрон.
Хлопьянов стоял среди опустошенного арсенала, сам пустой и погасший, с медным, внезапно появившимся вкусом во рту.
Он шагал по коридорам и переходам Дома Советов. Редкие, растерянные, торопливые люди попадались ему навстречу. В одном из кабинетов дверь была распахнута и какой-то человек жег бумаги, прямо на полу, кидая листы в костер. В другом месте, в полутемной мраморной нише, мочился, не повернувшись на звук шагов. В одном из переходов выскочил на него очумелый человек с флагом, ошалело взглянул на Хлопьянова:
– Наверху все горит!.. Пожар!.. А воды-то и нету!.. – и побежал, дико размахивая в коридоре черно-бело-золотым полотнищем.
В коридоре, вдоль стен, тянулись носилки. В них, перебинтованные, лежали раненые. Врачи в белых халатах подходили к ним, давали какие-то снадобья, кололи, поднимали над их головами стеклянные флаконы. Коридор шевелился, стонал, рябил белым, ярко-красным, издавал запахи медикаментов, сырой одежды и еще чего-то, парного, кисловатого, душного, чем пахнут полевые лазареты.
Хлопьянов увидел, как вносят очередные носилки. Впереди шел пожилой баррикадник, в кепке, с красным бантом, а сзади – знакомый Хлопьянову длинноволосый юноша, который ночью венчался, двигался вокруг свечи, и Хлопьянов держал над его темными кудрями картонно-серебряный венец. Теперь он сжимал рукояти носилок, автомат его был закинут за спину, и он наклонялся, всматривался в носилки, что-то говорил.
Хлопьянов сначала догадался мучительным предчувствием, а потом и увидел – на носилках лежала его невеста, простоволосая, бледная, с худой обнаженной шеей и острым голым плечом. Другое плечо было забинтовано. На марле проступала розоватая кровь. На девушку, прикрывая ее обнаженную, перебинтованную грудь, была наброшена куртка, а под голову подложена знакомая брезентовая сумка. Девушка смотрела страдающими черными глазами, и в этих умоляющих глазах были боль, страх, не за себя, а за своего суженого, который наклонялся к ней, выгибая спину с автоматом.
– Мне не больно… Легче уже… В плечо не опасно…
Носилки опустили на свободное место у стены. Врач в белом халате подошел, отбросил куртку, стал разглядывать бинты с нежно-розовым пятном. Хлопьянов увидел плотную, крест-накрест, перевязь, из-под которой виднелась маленькая девичья грудь с темным соском.
Минувшей ночью он видел их венчание, держал над ними венец. И это ранение, брезентовые носилки, бинты с розовым пятном, их темные, неотрывно глядящие друг на друга глаза были продолжением их венчания.
– Поцелуй меня! – попросила девушка. – И ступай, тебя ждут!
Тот наклонился к носилкам, так что его длинные волосы ссыпались ей на лицо. Под ворохом этих темных волос они поцеловались. Она протянула к нему худую руку с колечком. Тот пожал ее своей смуглой крепкой рукой. Распрямился, перебросил на плечо автомат. Они зашагали вместе с Хлопьяновым по коридору, удаляясь от носилок.
– Она вытаскивала раненого, и в нее попало… Надеюсь, что не опасно… Мякоть плеча… – он говорил на ходу. Думал о невесте, оставленной на носилках, и одновременно о товарищах, которые у входа отбивались от наступавшего ОМОНа. Они расстались с Хлопьяновым, и юноша побежал вниз по лестнице, где, приглушенная стенами, нарастала стрельба. А Хлопьянов двинулся к центральному входу, чтобы поведать Красному генералу унылое сообщение о пустом арсенале.
Он проходил мимо внутреннего зала, который обычно охранялся и куда был доступ только депутатам. Сейчас охраны не было, не толпились возбужденные караулящие журналисты. Из приоткрытых дверей вышла женщина, закутанная в деревенский платок. Осторожно, по-старушечьи двинулась вдоль стены, прислушиваясь к стрельбе. Хлопьянов узнал в этой оробевшей деревенской старушке женщину-депутата, которой всегда любовался, слушал по телевидению ее отважные выступления, радовался, когда в мелькании депутатских лиц замечал ее красивое светлоглазое лицо. Сейчас, постаревшая, подурневшая, шаркающей походкой она пробиралась вдоль стены, словно под ногами ее была мокрота и она переступала лужи, хватаясь за деревянные колья забора.
Хлопьянов проводил ее взглядом, вошел в приоткрытую дверь.
Зал был темен, без окон. Полукруглые ряды кресел, как в римском амфитеатре, сходились вниз, к президиуму и трибуне. Повсюду – в рядах, на откидных столах, в президиуме – были свечи. Горели по одной, по две, окруженные туманными венчиками света. К этим венчикам, озаренные, склонились лица. Мерцали глазами, шевелили губами, говорили, дышали, ели. Тут же блестели бутылки, стаканы, была разложена снедь. Раздавался негромкий шелест, гул, ропот. И неясные, похожие на всхлипы звуки, то ли молитва, то ли причитания. Зал был похож на паперть храма, где в ожидании службы собрались богомольцы – женщины, дети, старцы, странники, пришедшие из дальних мест, какие-то закутанные, похожие на нищих мужчины, какие-то женщины, напоминавшие юродивых. Все они в ожидании церковного действа тихо переговаривались, вздыхали, делились друг с другом своими переживаниями, горькими новостями, знамениями. Всё чего-то ждали, к чему-то прислушивались, и это что-то, невидимое и огромное, приближалось, давало о себе знать тяжелыми глухими ударами, от которых сотрясались полы, колыхалось пламя свечей. И казалось, вот-вот откроются в черной стене невидимые врата и кто-то огромный, в слепящих одеждах войдет и протянет над ними повелевающую грозную длань.