Хлопьянов помнил тот душный август, заставший его в Карабахе. С батальоном спецназа он стоял в мусульманской Шуше в здании санатория на виноградной горе. Волнисто, туманно синели горы Кавказа, кружили серпантины дорог, слюдянистые струйки ручьев. Солдаты, усталые, гремели оружием, выпрыгивали из грузовиков, после ночного рейда в долину, где армяне в азербайджанском селе взорвали мечеть и убили муллу. Он ополаскивал свое пыльное, небритое лицо, был готов улечься на койку и забыться тяжелым сном, в котором все так же будет клубиться дорога, светить воспаленно фары, кричать от горя старуха, и солдаты цепочкой будут пробегать вдоль развалин. Он гремел рукомойником, когда вбежал возбужденный комбат с криком: «Наша взяла!.. В Москве свалили Горбатого!» Офицеры крутили транзистор, жадно внимали долгожданным словам воззвания. Ликовали, шмякали кулаками в ладони, а потом вышли в сад и били в небо сквозь ветки яблонь, пускали веером автоматные очереди, славя лидеров армии и КГБ. На третий день, когда все было кончено, все оползло, как гнилая штукатурка, и в транзисторе визжало и свистело неистовое сонмище, доклевывало московских неудачников, офицеры напились, сидя под голыми электрическими лампами. Матерились, хрипели, проклинали бездарных вождей. Пьяный, с искусанными губами, он вышел в ночь, где звенели цикады, туманились высокие звезды. В тоске, не находя исхода своей беде, стрелял из пистолета в эти звезды, в черные горы, в пустое, лишенное смысла пространство, разрывая его красными вспышками. Потом его рвало у корней старой яблони, и он плакал в ночи.
Теперь он вспоминал об этом, глядя на хрупкого, улыбающегося старичка, присевшего на краешек стула.
– Мы как раз обсуждали соотношение игры и истории в процедуре разрушения СССР, – продолжал Советник, оглядывая гостя, как оглядывают долгожданную добычу, которая сама подошла к охотнику. – В период паритета произошла конвергенция советской и американской разведок. В прошлый раз мы остановились на том, что была возможность выйти в постпаритетный мир гармонично и без потрясений, разделив сферы влияния в мире. Но ваше ведомство, как, впрочем, и партия, оперировало тривиальными категориями истории. А соперник уже освоил технологии игры, формы метаистории. И вас переиграли. Я вас спрашивал и не дождался ответа: где были ваши аналитики и концептуалисты? Что делала школы рефлективного управления? Ведь у партии не было «политической разведки», плана на случай поражения и отступления. Но если честно сказать, меня больше всего интересует «Германский проект». Как объединяли Германию? По каким каналам партийные деньги ушли в германские банки? Как прогерманские силы в ГРУ переиграли проамериканские в КГБ? Как деньги Гитлера слились с деньгами Сталина? Нам нужно уже теперь найти ответы на эти вопросы, иначе Германия возьмет реванш за поражение во Второй мировой войне, и Европу снова зальет черная сперма фашизма!
Хлопьянов догадывался о сути их беседы, которая была продолжением сложных, не сегодня возникших отношений. Но зрачки его были направлены на хрустальную призму, в которой, как цветок, волновалась разноцветная радуга. И хотелось обратно туда, в стеклянную бездну, в хрустальную, пронизанную лучами Вселенную.
В комнату, где они сидели, заглянул новый гость. С залысинами, стриженный бобриком, с живым энергичным лицом. Он радостно, хотя и просительно, улыбнулся им всем. Властно и бодро, но и с некоторой осторожной неуверенностью пожал всем руки.
– Не помешал?… А я прохожу, смотрю, народ собирается! Значит, думаю, мероприятие состоится! – повторил он слова старичка.
– Наши мероприятия никогда не откладываются! – пошутил Советник, приглашая гостя войти. – Прошу вас, знакомьтесь!
Пожимая вошедшему сухую ладонь, Хлопьянов узнал другого знаменитого неудачника, тюремного узника, мученика последних дней государства. Это был лидер партии, в тот грозный август поддержавший заговорщиков. Вместе с ними прошел тюрьму и судилище. Партия, которую он хотел уберечь, распалась на горстки растерянных, потерявших власть активистов. Былые соратники перешли к победителям, расселись вокруг президента, захватили заводы и банки. А он, отсеченный от власти, беспомощно мучился, и эта мука ртутными точками блестела в его беспокойных глазах.
– Вы очень кстати зашли, – радовался Советник, – мы как раз обсуждали конфликт парламента и президента, схватку Хасбулатова с Ельциным. Этот конфликт, как бы он ни закончился, является последней схваткой остатков советского уклада с новым буржуазным укладом. После его завершения развернется сражение за собственность, и в ходе сражения, в силу ряда негативных тенденций, в стране может воцариться фашизм. Мы должны сделать все, чтобы вожди, подобные Баркашову, не сжигали на Красной площади книги Пушкина, Хемингуэя и Горького. Я хотел на заседании нашего клуба предложить вам основы «Левого проекта», над которым я трудился последнее время.
Советник философствовал, гипнотизировал присутствующих шелестом пальцев, улыбкой мягких непрерывно говорящих губ, вздувшимися на черепе буграми и костными швами. А Хлопьянов смотрел на призму, выточенную из хрустального льда, и знал, что он вовлечен в таинственный волшебный обман, и здесь не найти ответов на роковые вопросы.
За дверями раздался звон колокольчика.
– Нас приглашают в зал, – сказал Советник, подымая со стульев гостей. Когда выходили из комнаты, наклонился к Хлопьянову: – Я понял вашу проблему. На следующей неделе жду вас в Центре. Постараюсь найти вам применение.
Хлопьянов оглянулся, прощаясь с радугой. Но призма была пустой, водянистой-прозрачной, как тусклая сосулька, словно Советник выхватил из призмы и спрятал пучок лучей.
По переходам и коридорам они попали в небольшой зал, напоминавший театр. Кресла рядами, сцена и занавес. Зал был заполнен наполовину. Люди сидели группами, видимо так же, как и пришли. Между ними оставались пустые кресла. Советник исчез, а старичок и печальный партиец сразу пошли сквозь ряды и уселись вдвоем.
Сидевшие в зале были незнакомы Хлопьянову. Несколько пожилых военных в форме. Моложавые, похожие на дипломатов мужчины в серых костюмах и белых рубашках. Молодежь, студенты в джинсах и майках. Какая-то престарелая дама в буклях, похожая на графиню из «Пиковой дамы». Иностранцы, говорившие не то на немецком, не то на норвежском. Журналисты с блокнотами и фотокамерами. Стоял штатив, и на нем фотокамера с красным глазком.
Зал был задрапирован в черное, – черные стены, черные кресла и занавес. Люди, освещенные яркими прожекторами, казались помещенными в аквариум.
Хлопьянов обратил внимание на пожилого полковника в поношенном мундире с тусклыми золотыми погонами. Он был седовлас, на усталом лице виднелся коричневый шрам. Всем своим видом он выказывал непонимание – куда и зачем он попал. Беспокойно, раздраженно, насмешливо поглядывал на двух именитых заговорщиков. И блеклые искусанные губы его что-то шептали.
Свет начал медленно угасать, люди в креслах таяли, словно их рассасывала черная влага. Зазвучала негромкая электронная музыка, сложные певучие синусоиды, дребезжащие всплески, металлические удары и скрежеты. Эта музыка казалась звуковым воплощением графиков, которые Хлопьянов видел на экране компьютеров, когда шел к Советнику. Она передавала увеличение напряженности, борьбу общественных сил, столкновение движений и партий. В ней чудились демонстрация у Останкинской телебашни, крестный ход у бассейна «Москва», стрельбище на песчаном карьере. Хлопьянову мерещились лица тех, с кем познакомился на тайных встречах и сходках. Тут был решительный Генсек с огромным лбом, и Красный Генерал с сердитыми усами, и Трибун, поднявший вверх стиснутый кулачок, и Вождь, прыгающий через костер. Здесь был и он сам, Хлопьянов, ищущий и ненаходящий, возносимый, как песчинка, на волне синусоиды. Музыка была осциллограммой страхов, подозрений, надежд, мучительной любви и угрюмой ненависти. Хлопьянов не видел, но чувствовал, как страдает сидящий рядом полковник, как сжимаются во тьме его кулаки и судороги пробегают по израненному лицу.