О черной, в изоляционной оболочке трубе нефтепровода из Мозамбика в Зимбабве, который они рвали. Уходили от преследования по территории национального парка, натыкаясь на стада слонов. В перестрелке убили слона, и он повалился горячей шумной горой. Умирал, стонал, плакал, а по белесым кустам и травам на него катился трескучий пожар.
Об аэродроме подскока, куда высадил их маленький винтовой самолет, и они сгружали с него взрывчатку и продовольствие, когда на опушку вдруг выскочили два бэтээра. Побросав снаряжение, они снова взлетели, прорываясь сквозь пулеметные трассы.
Хлопьянов понимал, – Каретный, отслужив в Афганистане, уехал в Африку. И пока он, Хлопьянов, воевал на окраинах умирающей империи, изнемогая в безнадежной борьбе, Каретный продавал свой опыт разведчика на другом континенте, и это знакомство с Марком, их дружба и признания в любви, – из тех африканских скитаний.
– Марк уехал из Москвы, когда ему было двенадцать лет, но чувствует себя москвичом. – Каретный обращался к Хлопьянову. – А потом он служил в израильском подразделении «Иерихон». А потом мы вместе служили и лупили черных в Анголе и Мозамбике. И еще послужим в Москве! Верно, Маркуша?
Они чокались и смеялись.
Хлопьянов пытался понять, в какой боевой структуре служит теперь Каретный. Едва ли в контрразведке, откуда ушел и отправился в Африку в подразделения наемников. Он мог служить в особой секретной части, охранявшей президента. Или в системе безопасности банка. Или в независимой боевой ячейке, выполнявшей за плату деликатные операции. Все, что видел сегодня Хлопьянов, к чему по непонятным мотивам приобщил его Каретный, было частью загадочного и опасного плана, недоступного пониманию. И быть может, длинный, как оса, лимузин, влетевший в прицельную оптику, был объектом удара, а захваченный офис с окнами на проспект – огневой позицией снайпера.
В глубине зала вспыхнул свет. Озарил белоснежную арку. Ударила яркая искрящаяся музыка. Рыбы в аквариуме вздрогнули, развернулись все в одну сторону, замерли в переливах и радугах. На сцену, как из пены, стали вылетать танцовщицы. Длинные голые ноги, обнаженные сочные груди, розовые соски, улыбающиеся пунцовые губы. На голове у каждой мерцала крохотная бриллиантовая корона. Из-за спины распушились огромные павлиньи хвосты. Женщины-птицы, ослепительные и трепещущие, волнообразно приседали и поднимались, словно изображали страстную пульсирующую синусоиду. Изгибались их руки, вытягивались шеи, волновались груди, и текли, переливались огромные перья в их распушенных хвостах.
– Какие красавицы! Писаные! – неподдельно восхитился Каретный. Его лицо с округлившимися глазами и приоткрытым ртом выражало наивный восторг.
Хлопьянов опьянел. Созерцал волшебный танец птиц с женскими лицами. Чувствовал их прелесть, свежесть, доступность. От сильных поворотов их груди плескались. Из-под перьев молниеносно и ослепительно выступало выпуклое бедро. Луч света падал на округлый живот с темной лункой пупка. И снова все одевалось в изумрудный и медово-золотой вихрь перьев, в алмазные мерцания похожих на звезды корон.
Рыбы в аквариуме танцевали вместе с женщинами. Поворачивались все разом при любом изменении музыкального ритма. Хлопьянову казалось, – музыка и движения женщин, и метания рыб воспроизводят единую, пульсирующую в мироздании гармонику. Эта гармоника совпадает с его, Хлопьянова, жизнью, проходит через его сердце, толкает его жизнь вперед, к смерти. И когда он умрет, проследует волнообразно дальше, без него, в вечных колебаниях и всплесках.
Мысль, что этот танец прекрасных ослепительных женщин является на самом деле танцем смерти, поразила его. Ему стало больно. Восхитительные молодые женщины, одетые в птичьи наряды, танцевали танец его, Хлопьянова, смерти. О его смерти возвещали взмахи сильных ног, обутых в атласные туфельки. О его смерти возвещали колыхания грудей с налитыми розовыми сосками. И та синусоида, которая, как зажженный бикфордов шнур, извиваясь летит по миру, несет ему огненную весть о его неизбежной смерти.
Ему не было страшно, а только больно и сладко. В этой синусоиде, на каком-то ее пройденном, отдаленном отрезке катились саночки, на которых он сидел, укутанный в шубку, и бабушка тянула веревку, обхватив ее пестрой варежкой. Была мама, которая вела его по развалинам Царицыно, и пробравшись сквозь лопухи, под сырые тенистые своды, он увидел вороненка с красным сафьяновым зевом. На этой синусоиде был противоракетный маневр вертолета и пыльно-желтый, горчичный Герат, пропускавший сквозь свои сады и мечети арьергард боевой колонны. На этой синусоиде был сегодняшний рыжий старик, его горящая борода, кричащий слюнявый рот. И промчавшийся по проспекту стремительный лимузин президента. Теперь в этом клубе, глядя на прелестных танцовщиц, он проживал еще один отпущенный жизнью отрезок, за которым, пусть не теперь, но позже, последует неизбежная смерть.
Свет гаснул и опять загорался. Женщины исполняли все новые и новые танцы. Им аплодировали. Их лица радостно улыбались. В их наготе не было бесстыдства, а наивная беспечность беззаботных и радостных птиц. И когда они, наконец, исчезли и снова стало темно, казалось, в сумраке переливается золотисто-изумрудная пыль, как в небе после салюта.
К их столу подошла девушка с темными, гладко зачесанными волосами, в блестящей, застегнутой на одну пуговицу блузке, почти не скрывавшей грудь.
– Могу я подсесть? – спросила она.
– Конечно, – сказал Марк.
– Меня зовут Нинель, – сказала она.
– А меня Марк.
– Марк Захаров? – спросила она.
– Что? – переспросил Марк.
– Да, да, он Марк Захаров, – засмеялся Каретный. – А я Никита Михалков.
– А это кто? – кивнула Нинель на Хлопьянова.
– А это Альберт Макашов.
– Что, правда? – девушка стала вглядываться в Хлопьянова.
– Мне надо идти, – сказал Хлопьянов. – Спасибо за вечер.
– Не останешься? Был очень рад, – не настаивал Каретный. – Я позвоню.
– Счастливо, – сказал Марк. Его сильная ладонь уже сжимала тонкие пальцы девушки, и та смотрела на него долгим бархатным взглядом.
Хлопьянов вышел. Заметил, как рыбы от его движения дрогнули все разом, повернулись в одну сторону. Сияющие секиры с телескопическими глазами.
Ему казалось, его засасывает огромная черная труба, втягивает своим сквозняком, и он летит в гудящем жерле туда, где вращаются свистящие лопасти, отточенные беспощадные кромки, готовые его иссечь. Он летит в трубе вдоль скользких округлых стенок, и нету сил удержаться. Так чувствовал он заговор, куда его вовлекали, и свою неотвратимую гибель. Об этом говорил Кате, стараясь сделать ей больно, чтобы еще бледнее, еще оскорбленнее было ее лицо, освещенное ночным абажуром.
– Ты, конечно, не знаешь, кто такой Каретный, который ходит в твой фонд, знает все о тебе, подстерегает меня на пороге! Такого ты, конечно, не знаешь!